Во время беременности пролежала я месяц в институте Отта, где возник неотступно, почти в точности повторяясь, один и тот же сон с миражом горных вершин. Каждую ночь я подолгу лежала, не засыпая, глядя на высокие створки старинных окон и ветви заоконных деревьев. Потом явь сменялась сновидением незаметно; то же окно, но с приоткрытой фрамугой, подобно лунатичке, сомнамбуле, глядя на полную луну, ступала я на подоконник, затем на посеребренный лунным зеркальным светом, точно отлитый из сплава этого света с тьмою, металлический трап. На камнях и скамьях сидели грызущие орехи и лакомившиеся бананами обезьянки. Я кидала им конфеты, с удовольствием глядела, как сосредоточенно разворачивают они конфетные обертки. Попугаи всех цветов и размеров чистили перья на лиственницах, липах и елях. На дорожках навалены были груды раковин, в медных тазах шевелили клешнями крабы, ползали черепахи. На западе маячил за деревьями купол Исаакия, обласканный лунным светом, на востоке и на юге виднелись немыслимые силуэты снежных гор. Считая горные пики, я просыпалась. Много позже в замечательной книге Кони «Воспоминания старожила» прочла я про Биржевой сквер, находившийся некогда на месте клиники Отта, где весною с приходом кораблей иностранные моряки торговали обезьянками, черепахами, золотыми рыбками, попугаями, раковинами, морскими звездами, где встретились итальянец с попугаем и мужик с петухом. Мужик требовал за петуха сто рублей, как итальянец за попугая. «Как так? Мой может говорить!» — «А мой не говорит, но дюже думает!»
Плавный переход от действительности к сновидению — при полном сохранении антуража — по закону парности случаев посетил меня впервые на дипломе. Устав от работы над планшетами и моделью, зашла я, идучи из института ввечеру, к подруге по левинскому кружку Валентине Соловьевой, работавшей тогда в Пушкинском театре художником-исполнителем. Мы поболтали, выпили чая, меня так разморило, что я осталась ночевать в театре. Подруга, собиравшаяся всю ночь до утра расписывать декорации, отвела меня под сцену, где в огромном помещении, должно быть, раскинувшемся под креслами всего партера, под зрительным залом, коротали время около тридцати разбитых роялей. В углу этого кладбища роялей и склада бесчисленных рояльных фрагментов улеглась я на топчан с одеялом и ситцевой подушкой. «Отдыхай в моем Пале-Рояле, — сказала Валентина, — а утром я тебе со старых дек фетров наберу для самодельных фломастеров». Едва ушла она, на крышку бывшего слоновой кости инструмента, лишившегося давным-давно ножек и педалей, уселся старый клоун дядя Вася, улыбаясь мне, словно только вчера пили мы у костерка с лилипутами. На сей раз он был в клоунском костюме, накладной нос, нарумяненные щеки. Настраивая балалайку, рассказывал он о театре-цирке.
— Нынешняя Мариинка внутри, в аккурат под куполом, имела круглую широкую арену, предназначенную для конских представлений, акробатов и вольтижеров, и именовалась «Театр-цирк». Мой дедушка там работал. А рядом с ареной была обширная сцена. Лучшие цирковые труппы сменяли друг друга, иногда оставляя в рядах петербургской аристократии и военных лучших наездниц. Патриотические пьесы ставились, с конскими ристаниями, джигитовкой, имитацией ружейной, а то и пушечной пальбы. Например, «Блокада Ахты». Дедушку приводил в восторг клоун Виоль, чрезвычайно гибкий и ловкий артист, игравший орангутанга в пьесе «Жако, или Бразильская обезьяна». Театр-цирк просуществовал, увы, недолго, тонная столичная публика к нему быстро охладела. Но, Инночка, хотите — верьте, хотите — нет, привидения цирковые остались! театральный домовой все помнит, все! мечтания призраков об арене, джигитовке, ловкости рук, бразильской обезьяне, конских крупах витают в воздухе Мариинки, витают! Не зря певица Смирнова, прима пятидесятых, в «Орлеанской деве» при полном вооружении из-за кулис верхом на настоящей лошади появлялась. Кстати, лошадь-то брали цирковую, пения, зрительного зала, музыки и аплодисментов не боявшуюся. Чует мое сердце, когда-нибудь сбудется мечта, постепенно, Инночка, потихоньку, сперва мальчики балетные станут то ли как драгуны, то ли как кавалергарды, конники, то ли чистые в людском образе жеребчики; а там, глядишь, упадет из-под купола арена, услышат радующиеся стены «Ап!» или «Алле!» — и вернется все на круги своя.
Тут взобрался он на соседний (с ножками, но без крышки) черный «Блютнер», на струнах сделал стойку на голове и растаял, едва открыла я глаза, сменив на внешний внутренний взор свой.