Не знаю с чего, но мне кажется, что с «сегодня» – новый год (с которым усердно тебя поздравляю), и в моей судьбе сделался какой-то перелом к лучшему. Ничего и нисколько особенного – но мне так сдается что-то. Первый еще день проснулся я с какой-то безотчетной отрадой в душе, и первая мысль была: «Писать к Ксенофонту!» – Решено, и вот тебе послание, которое, думаю, будет длинновато. Есть у сердец свое тайное сочувствие. Декабря 6-го я принялся писать к тебе, не мог не писать и – изорвал целый исписанный мною лист… на него капнуло несколько слез!.. Зачем было посылать их в Москву к тебе? Пусть они высохнут здесь!..
«Неужели же, брат, – скажешь ты, – тебе не было радостного дня во все это время, пока ты не писал ко мне?» – Да, клянусь богом, да – ни одного дня, который отметить бы в календаре! – «Зачем же скакал ты в Петербург? чего искал ты? Не раскаиваешься ли, что уехал туда?» – Нет, не раскаиваюсь! Переселение в Петербург[155] было следствием продолжительного обдумывания и решительности на все! Я знал, что будет тяжело, тяжело, но, смотри сам, что было первоначальною причиною мысли о побеге из Москвы – ты знаешь и согласишься, что меня ничто не могло спасти от моего несчастия, от этого проклятия, наложенного судьбою на жизнь мою, от огня, сжигавшего меня медленно и страшно, – ничто, кроме побега? Бежать, задушить себя работою, трудом, уединением… Разумеется; что от этого лекарства умереть можно (да, кажется, этим дело и кончится, и – слава богу!), но, по крайней мере, я умру в бою с жизнью, не теряя достоинства человека, стараясь еще быть, сколько могу, полезным моему семейству, моему отечеству, людям, может быть… Воздух Москвы был тлетворен для меня, губил меня, жег меня… Итак… бежать![156] С этим соединялась другая мысль: здесь мог я употребить последние средства спасти себя от стариков[157] – другого убийства жизни моей, а там, в Москве, я не видел к этому средств. Работать и видеть, как бесплодно гибнет труд и время, менять векселя на векселя… Труд мой, который я принимаю на себя здесь[158], едва выносим, но я вижу, по крайней мере, цель его, вижу, что, поработавши два-три года, я буду чист со стариками и детям оставлю кусок насущного хлеба… Ну, мой суровый Ксенофонт, – суди и говори: Надобно ли мне было ехать в Петербург? – Да? не правда ли?
Ты видишь, что я разбираю себя, как анатомист разбирает труп человеческий; а я точно труп – жить перестал я давно, отрицательное бытие мое, польза и снастие детей – это уже не принадлежит к моей жизни. Ведь жизнь-то значит счастье и наслажденье, а я откупорил стклянку с этим небесным газом – он вылетел, и теперь, как ни запирай эту драгоценную сткляночку, – она пуста! Остается улыбнуться и ждать, когда судьбе будет угодно разбить ее… Все это ты понимал и знаешь, хоть я не имел сил говорить с тобою об этом так обстоятельно; но написать, теперь, собрал силы… хорошо.