Читаем Письма 1926 года полностью

Цветаеву взволновали и убедили поехать в Сен-Жиль скорее всего рассказы К. Д. Бальмонта, с которым она была дружна еще по Москве 1918—1919 годов. Бальмонт провел в Сен-Жиле лето 1925 года и в своих письмах оттуда не уставал восхищаться живописностью этого места и его старинных зданий. «Здесь очень хорошо, — писал Бальмонт дочери, Н. К. Бруни, 7 июня 1925 года — <...> На побережье красивые холмы. Они сплошь залиты самыми маленькими незабудочками, какие я где-либо видел, фейные, в булавочную головку и меньше. И крупные желтоватые шиповники цветут на ползучем череночке высотою в дюйм. Поистине фейная флора. И целые костры из роз в старинных домиках местечка, где еще сохранились улички 13-го столетия. Но здесь древность древнее, чем вчерашнее 13-е столетие. Здесь было когда-то финикийское становище — и лица доселе здесь не французские. Это хорошо уводит мысль от узких рамок сегодня и здесь » [122].

Цветаева впервые ездила в Сен-Жиль в самом начале апреля, всего на несколько дней, — видимо, для того, чтобы заранее подыскать себе подходящее жилье и договориться с хозяевами. Вернувшись в Париж, она восторженно писала Пастернаку о Вандее, цитировала — как это явствует из его предыдущего письма — слышанные ею слова французских рыбаков. Через полтора месяца после приезда в Сен-Жиль, 8 июня 1926 года, Цветаева увлеченно рассказывала А. Тесковой: «Народ очаровательный: вежливый, веселый, легко жить. Одежда и головные уборы как века назад. В нашем St. Gilles церковь XIII в.» [123].

Ее переписка с Пастернаком тем временем не прерывалась...

Б. Л. ПАСТЕРНАК — ЦВЕТАЕВОЙ

<Москва>, 5.V. <19> 26

На днях придет твой ответ. Может он потребует телеграфного отклика. Тогда этот огромный перерыв перебьется для тебя лающим лаконизмом депеши. Давно, давно, уже не помню когда, пришло твое письмо, последнее из Парижа, с холодком и о Ходасевиче [124] т. е. виноват: с ответным холодом на мое, о Ходасевиче. В тот день я узнал, что увижу тебя не в St. Gilles. Это случилось до письма, и холод письма облегчил мне тяжесть этого сознанья.

И все же, ты можешь обложить меня льдом, а оно невыносимо. Прости, что я так невозможно разлетелся тогда. Этого не следовало делать. Это должно было остаться моей возрождающей тайной до самого свиданья с тобой. Я мог и должен был скрыть от тебя до встречи, что никогда теперь не смогу уже разлюбить тебя что ты мое единственное законное небо, и жена до того, до того законная, что в этом слове, от силы, в него нахлынувшей, начинает мне слышаться безумье, ранее никогда в нем не обитавшее. Марина, у меня волосы становятся дыбом от боли и холода, когда я тебя называю.

И я тебя не спрашиваю, хочешь ли ты или нет, т. е. допускаешь ли, потому что, порываясь по всему своему складу к свету и счастью, я бы и горе твоего отказа отожествил с тобою, т. е. с хватающей за сердце единственностью, с которой мне никогда не разойтись.

Я ничего почти не говорил и все стало известно Жене, главное же объем и неотменимость. И она стала нравственно расти на этом резком и горячем сквозняке, день за днем, до совершенной неузнаваемости. Какая ужасная боль это видеть и понимать, и любить ее в этом росте и страданьи, не умея растолковать ей, что изнутри кругом именнованный тобой, я ее охватываю не с меньшей нежностью, чем сына, хотя и не знаю, где и как это распределяется и сбывается во временах. — Если удастся я ее с мальчиком снаряжу на лето к сестре в Мюнхен. Если за лето успею, осенью поеду сам. Если нет, предстоит страшная, душевно бездонная зима, и потом, наконец весна. Дольших сроков на свете не имеется, они недопустимы и невообразимы.

Что значила твоя последняя фраза в анкете: «Жизнь — вокзал; скоро уеду; куда — не скажу»? (У меня анкеты нет, привожу на память).

Я не обеспокоился, понял как провозглашенье бессмертия, т. е. ударенье на нем, на секрете и на вере, а не на буквальной скорости, как поняла Ася [125]; залив меня безысходною тревогой (потому что это пониманье твоей сестры). На этот вопрос не забудь ответить. Ах, как иногда глупо сболтнется! Ведь я не о том прошу. Но скажи, что я понял правильно, а если — (чего вообразить не в силах), это не так, то умоляю тебя, переуверуй! На днях приходит письмо от сестры из Мюнхена. Заклинает и уверяет меня, что в этом году не умру [126]. Письмо, по мимолетном недоуменьи, восстановило в моей памяти две-три недавних бессонницы, когда этот страх меня преследовал. Очевидно я ей об этом проврался. Но письма припомнить не могу, и — не ответ ее, так и не знал бы о его существованьи. Но такая буря ежедневных примет! Все торжествует, забегает вперед, одаряет, присягает. Перечислить нет возможности. Вдруг я стал тут для всех хорош. Вспомнили и посыпалось со всех концов. Как ты по-особенному хороша, когда исключительно случайно проносишься в этом вихре участия. Например то-то и то-то обо мне. И затем, вдруг (надо прибавить, что это говорит человек, даже не знающий, знакомы мы с тобой или нет) восхищенное сообщенье, что Версты (твои) ходят в списках по Москве.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже