Надеюсь, прибудут к Вам и мои дары, бандероль с необыкновенно хорошей статьей о стихах и моя книга.
От друга Зуркампа я узнал, что он потерял свое жилье и имущество, но издательство еще сохранилось. За это время, правда, опять многое произошло.
Желаю Вам сносной жизни и возможности работать. Это все еще лучшее средство приобрести какой-то иммунитет против мировой чумы.
Для меня этого средства не существует скоро уже два года, с тех пор как закончен Иозеф Кнехт; с той поры я ни строчки не написал. Зато мне на помощь приходит какое-то равнодушие и безразличие, дар старости, который нельзя недооценивать.
Вилю Эйзенману
[январь 1945]
Дорогой господин Эйзенман!
Смешные часто выпадают обязанности. Так мне выпала теперь обязанность извиняться перед Вами за то, что не дошел в возмущении художником Штёклином до той степени кипения, которой вы считаете возможным от меня требовать. Но я, право, ничего не могу поделать. Конечно, штёклинский Кнульп – не мой, конечно, он гораздо грубее, глупее и жирнее. Но если бы при тысячах романсов на мои стихи я каждый раз при промахе композитора заболевал от обиды, меня уже десятки лет не было бы в живых. У меня всегда находились другие и лучшие дела, чем убиваться из-за такой ерунды. Если мой Кнульп чего-то стоит и переживет меня, то скоро придет время, когда любой иллюстратор и любой издатель смогут обойтись с ним как им заблагорассудится, и тогда Вы, чего доброго, придете на мою могилу и потребуете, чтобы я перевернулся в гробу. Но я этого не сделаю.
Действительно грустно в этой кнульповской истории только одно: без желания Штёклина сделать иллюстрации к моему Кнульпу ни один швейцарский издатель не вздумал бы пробудить моего Кнульпа от летаргии и переиздать его хотя бы для Швейцарии. Вот что грустно. А над остальным могу только посмеяться.
Отто Базлеру
Пасха 1945
Дорогой господин Базлер!
Спасибо за Ваше последнее письмо. На этот раз можно и впрямь надеяться, что Ваша военная служба – последняя.
То пасхальное стихотворение, к сожалению, не такое хорошее, каким оно видится Вашему энтузиазму. Конечно, все, что в нем сказано, справедливо и верно, но исполнению не хватает истинного обаяния, того неуловимого, что составляет ценность стихотворения. Это добропорядочное стихотворение, не более того.
Поскольку Вы то и дело что-то слышали от меня о моем бедном дорогом друге и издателе Зуркампе, я сообщил Вам последнее известие о нем. Жив ли он еще, неизвестно. Болваны в Англии вдруг стали возмущаться всей Германией, словно зверствовал в лагерях действительно немецкий народ, а молчат о тысячах тихих мучеников и героев, которые, как Зуркамп, упорно и непрестанно сопротивлялись превосходящей силе, неоднократно рискуя свободой и жизнью, и самым благородным образом представляли немецкий народ в его труднейшее время… Теперь, в 1945-м, англичане обнаружили те ужасы лагерей, которые уже в 1934 году описывались в пражских журналах, ужасы, которые должны были бы тогда в Берлине заставить английских послов отшатнуться от Гитлера, а не раскланиваться перед ним, как то они делали, эти болваны. Об этом никто сегодня не говорит. А в Италии многих из тех, кого преследовали прежде немцы и фашисты и кого знал народ как честных антифашистов, союзники вплоть до сегодняшнего дня держали в тюрьме.
Курту Клеберу
[апрель 1945]
Дорогой господин Клебер!
Спасибо за Ваш прекрасный пасхальный привет. Эти стихи – голос побежденных, голос Европы, и победители на западе и на востоке не станут их слушать или выслушают только с кривой усмешкой. Тем не менее мы не вправе перестать выражать человеческое страдание, даже если нас слушают только побежденные и страдающие.
Посылаю Вам ответный подарок. Он неказист, этот ответный подарок, и я посадил на него красное пятно, причем собственной кровью. Сделал я это не от восторженного отношения к словам из «Заратустры»: «Из всего написанного я люблю только то, что написано кровью».
Я нахожу это изречение таким же пустым и выспренним, как вся эта книга, и считаю, что ни собственной, ни чужой кровью пытаться писать не следует. Но руки и ноги мои стали очень неловки, я сейчас с трудом ковыляю по комнате, и сегодня, открывая пакет, рассадил себе ножницами большой палец, отсюда и это дурацкое украшение на книжке.
Привет вам обоим и добрые пожелания.
Томасу Манну
Монтаньола, Троицын день 1945
Дорогой господин Томас Манн!