В Неаполе мы задержались на три дня. Большинство моих тамошних друзей, как ты знаешь, сидят в кутузке, но я все же оживил кое-какие милые воспоминания и влюбился в одного морского бога, который по непонятной причине предпочел мореходную школу обществу Тритона.
В Рим мы приехали в Страстной четверг. В субботу Г. М. уехал в Глан, а вчера, к ужасу Грисселла и всей папской свиты, я возглавил ряды паломников в Ватикане и получил благословение Его Святейшества — благословение, которого они бы мне ни за что не дали.
Во всем своем великолепии он проплыл мимо меня на носилках: не существо из плоти и крови, а чистая белая душа, облаченная в белое, святой и художник в одном лице — небывалый случай в истории, если верить газетам.
Мне не с чем сравнить неповторимое изящество его движений, когда он приподнимался дать благословение, — за паломников не ручаюсь, но я его точно получил. Герберту Три непременно нужно увидеть папу. Это для Три единственный шанс.
Я был глубоко потрясен, и моя трость начала было расцветать и, без сомнения, расцвела бы, если бы у дверей часовни ее не забрал у меня Пиковый Валет. Этот странный запрет обязан своим происхождением, разумеется, Тангейзеру.
Тебе интересно, как я раздобыл билет? Конечно же, не обошлось без чуда. Я считал дело безнадежным и не предпринимал ровным счетом ничего. В субботу в пять часов вечера мы с Гарольдом пили чай в гостинице «Европа». Я преспокойно жевал кусок хлеба с маслом, как вдруг то ли человеческое существо, то ли иное создание в человеческом обличье и униформе гостиничного швейцара подошло ко мне и спросило, не хочу ли я увидеть папу в день Пасхи. Я смиренно склонил голову и сказал «Non sum dignus»[91] или что-то в этом роде. И тут он вынул билет!
Если я еще скажу тебе, что он был сверхъестественно уродлив и что цена билета равнялась тридцати сребреникам, картина станет полной.
Не менее любопытно, что, когда бы я ни проходил мимо этой гостиницы — а такое случается очень часто, — я каждый раз натыкаюсь на этого субъекта. Медики называют подобные явления зрительными галлюцинациями. Но мы-то с тобой знаем, что это такое.
В конце дня в воскресенье я слушал вечерню в Латеранском соборе; музыка была замечательная, а под конец на балкон вышел епископ в красном облачении и красных перчатках — точь-в-точь такой, как у Патера в «Гастоне де Латуре», — и показал нам шкатулку с мощами. Над его смуглым лицом возвышалась желтая митра. Он выглядел по-средневековому зловеще и был исполнен такого же готического великолепия, как те епископы, что высечены на алтарях и порталах. Подумать только — было время, когда люди смеялись над жестами фигур на витражах! Да у духовного лица в облачении иных жестов и не бывает. Этот епископ, от которого я глаз не мог оторвать, наполнил меня ощущением великого реализма, заложенного в готическом искусстве. Ни готика, ни античность совершенно не знают позы. Позу изобрели посредственные портретисты, и первым из людей, кто принялся позировать, стал биржевой маклер, который с тех пор так и позирует не переставая.
Омеро много рассказывает о тебе — пожалуй, слишком много. Он смутно подозревает, что ты ему изменяешь, и твое скорое возвращение кажется ему маловероятным. Я не понял, что такое ты пишешь о нем на открытке. Что за неприятность он тебе доставил?
Я добавил к своей коллекции некоего Пьетро Бранка-д'Оро. Он смугл и мрачен, и я его очень люблю.
Посылаю тебе фотографию, сделанную в предпасхальное воскресенье в Палермо. Вышли мне какую-нибудь из своих, и люби меня крепко, и постарайся прочесть это письмо. Оно задаст тебе работы на неделю.
Сердечный привет твоей дорогой матери. Неизменно с тобой
Оскар
214. РОБЕРТУ РОССУ{310}
Отель «Эльзас», Париж
[Май — июнь 1900 г.]
Дорогой мой Робби! Наконец-то я приехал. Десять дней провел в Глане с Гарольдом Меллором; автомобиль был великолепен, но, конечно, не преминул сломаться. Автомобили, как и прочие механизмы, куда более норовисты, чем животные, — это нервные, раздражительные, дикие существа; я подумываю, не написать ли статью на тему «Нервы в неорганическом мире».