После моего оставления все было сделано, чтобы я потерял это уважение к себе. Первые четыре месяца на меня не обращали внимания и не дали даже хлебной карточки и только, видно, чтобы напугать меня, три месяца за мной рядом на улице ходили два агента НКВД, которые изредка развлекались тем, что дергали меня за пальто.
Далее, некоторые ответственные лица пугали меня самым разнообразным образом и еще продолжают это делать по сей день в связи с требующимся от меня ответом. Я до сих пор не могу понять, с какой целью все это делается, так как на практике это привело к тому, что распугало от меня большинство ученых и знакомых, а на меня имело только эффект угнетения моей нервной системы.
Конечно, теперь в Союзе, после 13-летнего отсутствия за границей, хотя я всегда старался следить за жизнью в СССР, я все же могу многое неправильно расценивать и многое мне еще остается непонятным. С самого начала у меня появилось желание понять как можно глубже жизнь и строительство Союза. Для этого я делал, что мог, читал отчеты партийного съезда, съезда Советов и пр., но мне хотелось личного контакта с ответственными руководителями, которые могли бы мне разъяснить целый ряд моих сомнений и вопросов.
Со своей стороны я проявил инициативу, написав две записки: одну — о чистой науке в Союзе, другую — о нашей промышленности как базе для моей научной работы, которую я подал товарищу Межлауку. Но ни одна из этих записок со мной не обсуждалась, и моя просьба свести меня для этой цели с товарищами из Культпропа[19]
осталась тщетной. Итак, я эти восемь месяцев никчемно, совсем один, висел в воздухе: часть людей была распугана, другая не хотела со мной разговаривать.В результате мое душевное равновесие полностью нарушено, и сейчас я на серьезную творческую научную работу не гожусь. <...>
Когда, после четырех месяцев, вопрос зашел об организации моей научной работы, я указал две возможности: решение 1-е — я начинаю новую научную работу, или 2-е — продолжаю те работы, которые вел в Кембридже, но для этого, я указал, мне решительно необходимы мои аппараты, чертежи и, для начала хотя бы, два моих прежних сотрудника. Чтобы это получить, я предложил сам быть посредником и в присутствии полномочного представителя начать переговоры по телефону. В этом мне было отказано, и дело было передано полпреду в Лондоне. Мне же было предложено заняться подготовкой к строительству помещения для аппаратов, когда их получат из-за границы, в случае, [если] это окажется возможным.
В этой работе на первых порах мне пошли сперва действительно навстречу, а потом все изменилось. Сперва мне дали совсем хороших архитекторов, с которыми я хорошо сработался, а потом их отняли и дали почти безнадежно плохих, и только благодаря тому, что у меня был кое-какой строительный опыт, удалось спланировать удовлетворительное помещение. И за все эти 8 месяцев единственную серьезную работу, которую мне пришлось провести,— это была архитектурная, что, конечно, нелепо. Если назначенные мне строители окажутся того те плохого качества, чего есть причина опасаться, то, конечно, получится здание для лаборатории куда хуже моей английской. Но я уже неоднократно указывал, что постройка здания ни к чему и лишнее, пока не закончен вопрос о приобретении инвентаря и сотрудников из Кембриджа. Но несмотря на мои просьбы [об информации] о ходе этих переговоров, меня подробно не информируют, так что [о том], что делается, я ничего не знаю.
Конечно, я не изнеженная девица, которая привыкла, чтобы ей все подавали готовеньким. Конечно, то положение, которое я занял в международной науке, не упало, как божий дар, мне на голову. Я умею работать, работал и буду работать, и меня не смущают мелкие затруднения, которые были, например, с получением участка (а участок теперь для лаборатории отведен дивный, и Моссовет относится к нашей работе прекрасно), [не смущает меня и] та борьба, которую неизбежно надо будет вести с заказами на заводах, которые у нас совсем неплохие, и, конечно, с ними работать можно (я об этом писал в меморандуме), но если у меня теперь опустились руки, то только из-за общего отношения ко мне, которое я только что описал.
Я не чувствую простых и добрых отношений к себе. Не чувствую доверия (это главное) и симпатии, не чувствую настоящего серьезного и глубокого уважения к науке и к ученому. И, не преувеличивая, мне кажется, что в создавшихся условиях мою попытку восстановить свою научную работу здесь можно уподобить желанию проковырять каменную стену перочинным ножом.