[…] Думаю, со мной не случилось ничего лучшего: я так долго был как писатель неудачлив, и мне приходилось зарабатывать на жизнь, покуда не стукнуло 50. Это не подпускало меня к другим писателям и к их салонным играм, и к их ударам в спину, и к их нытью, а теперь, когда мне наконец как-то свезло, я по-прежнему намерен от них от всех отсутствовать.
Пусть продолжают свои нападки, а я буду работать и дальше, что делаю не ради бессмертия или даже мало-мальской славы. Я это делаю потому, что должен и буду. Почти все время мне хорошо, особенно когда я за этой машинкой, и слова чувствуются все больше и больше, выходят из нее все лучше и лучше. Правда или нет, правильно или неправильно, но я на это согласен.
[…] Работа, которую ты для меня и «Воробья» за много лет сделал, твои переводы и твои усилия всегда добиться для нас наилучшего – наверняка среди самого замечательного из мне известного. Две постигшие меня в жизни удачи – это когда меня подобрал Мартин и когда ты решил стать моим переводчиком, агентом и другом. Потом еще я думаю о старине Джоне Уэббе, кто публиковал меня в своих великолепных изданиях, когда я был практически неизвестен. Есть волшебные люди на свете, и ты уж точно один из них. […]
Тут, в общем, я получаю столько книжек переводов из стольких мест, что едва понимаю вообще, что происходит. В книжный шкаф они все не вмещаются. Они по всему ковру. В спальне нужен еще один книжный шкаф. Может, скоро. Все это очень странно. Думать, что люди во всех этих дальних краях сидят и читают «Женщин», «Мастака», «Юг без севера», «Хлеб с ветчиной» и так далее и тому подобное… Любовные письма от дам приходят из самых удаленных мест. Одна дама из Австралии прислала мне ключ от своего дома. Длинные письма от других. И тут, в С. Ш., мне поступают предложения девчонок от 19 до 21 приехать и повидаться со мной. Я им говорю, ничего не выйдет. Ничего не бывает бесплатно. У всего есть цена. Говорю, чтоб шли ебать какого-нибудь сверстника. […]
Мартин натравил меня на картины для «Войны все время». Я пытаюсь ему сказать, что картины происходят из того же места, откуда и письмо, а я бы уж лучше писал. Не могу его в этом убедить. Поэтому рассиживаю тут бухой, давлю тюбики краски на бумагу и кладу их на пол, а по ним ходят коты. Я им не мешаю.
1985
Спасибо за письмо, в котором вы мне рассказываете об изъятии одной моей книги из Нейгеменской библиотеки. О том, что ее обвиняют в дискриминации из-за черных людей, гомосексуалистов и женщин. И еще в садизме из-за садизма.
Я же боюсь дискриминации против юмора и правды.
Если я плохо пишу о черных, гомосексуалистах и женщинах, то лишь потому, что таковы те, с кем я встречался. «Плохого» много – плохие собаки, плохая цензура; есть даже «плохие» белые мужчины. Только когда пишешь о «плохих» белых мужчинах, они на это не жалуются. И нужно ли мне говорить, что существуют «хорошие» черные, «хорошие» гомосексуалисты и «хорошие» женщины?
Это моя работа как писателя, я лишь фотографирую, словами, то, что вижу. Если я пишу о «садизме», то потому, что он существует. Не я его изобрел, и если в моем произведении случается какое-то ужасное действие, это потому, что такие вещи происходят у нас в жизни, я не стою на стороне зла, если такая штука, как зло, где-то и существует. Когда пишу, я не всегда согласен с тем, что происходит, да и не валяюсь в грязи лишь ради того, чтобы в ней поваляться. Кроме того, занимательно, что люди, бранящие мою работу, похоже, пропускают те ее части, что влекут за собой радость, любовь и надежду, а такие части там есть. Мои дни, мои года, моя жизнь видали и взлеты, и паденья, свет и тьму. Пиши я только и непрерывно про «свет» и никогда не упоминай о другом, как писатель я был бы лжец.
Цензура – орудие тех, кому необходимо прятать действительность от самих себя и от других. Их страх – лишь неспособность справиться с тем, что реально, и я не могу на них злиться, мне лишь как-то отвратительно грустно. Где-то, пока воспитывали, их уберегали от тотальных фактов нашего существования. Их учили смотреть лишь в одну сторону, а существует множество сторон.
Меня не расстраивает, что одну мою книжку выследили и сняли с полок местной библиотеки. В каком-то смысле для меня это честь – я написал что-то такое, что пробудило их в их не-весомых глубинах. Но меня задевает, да, когда цензуре подвергают чью-нибудь еще книгу, потому что книга эта – обычно великая, а таких немного, и за века такая книга часто становится классикой, а то, что раньше считалось шокирующим и безнравственным, ныне программное чтение во многих наших университетах.