И чем глубже мы проникаем в эту тайнопись пустоты, тем отчетливее зияет в этой поэтической судьбе вопрос: не война ли это? Ведь заметил когда-то основоположник социалистического реализма – сильный драчлив не бывает. И мы тоже стервенели от собственной слабости в 1941, когда все висело на волоске.
И может быть не зря Экклезиаст вглядывался в эту бездну, может быть, видел он там и предчувствовал и расстрел эсеров в Орловской тюрьме, и бессудную казнь военноначальников в Куйбышеве, и пакт Молотова-Риббентропа?
Экклезиаст молча внимает, осознавая, что кто-то должен ответить за те несчастья, которые обрушились на головы мальчиков Державы.
Два с половиной года Экклезиаст в шинели без хлястика и застежек, в будёновке со звездой бродит по Москве, как призрак коммунизма, и проповедует революционную веру, и клеймит отступников, он чувствует, как по нему плачет веревка.
Тут-то его, уже почти «сталиниста», заметают, сажают в кутузку и загоняют в ссылку.
Спустя века, вырвавшись, наконец, из невменяемого советского бреда на другой берег и опившись спасительной американской пепси-колой, он обнаруживает, что
Далее: он плавает со Шмидтом на «Челюскине», скачет с чукчами на собачьих упряжках, работает сварщиком на электрозаводе, комиссарит на фронте с первых дней войны, в нарушение устава участвует в конной атаке, за что сначала отсиживает на гауптвахте, а потом получает чин подполковника.
Откуда пустота духа, которая разверзается, едва тронешь? В этой пустоте, в этом вакууме, в этом ирреальном мире царь иудейский оглядывается вокруг и вдруг спрашивает сам себя: «А я-то кто? Уж Соломон ли я?» – словно не очень ясно чувствует, кто он есть.
Разумеется, пьянство, дебоши, богемщина, сделавшиеся под конец настоящим проклятьем его жизни, подорвали окончательно творческие силы Экклезиаста, но он не отступился, не изменил, и за несколько месяцев до гибели написал:
Какая вера в предназначение! И какая верность взятым ориентирам!
Ходили слухи о том, что Соломон спасся, живет и продолжает писать в лагерях, ходили по ГУЛАГу до середины 50-х годов. Были и другие, что на смертном одре, уже всё поняв, из последних сил удерживая на скулах всегдашнюю «соломоновскую» улыбку, он повторял:
Уловили паузу, межстрочную пустоту, на мгновенье оставившую нас в невесомости? В это мгновенье душа, опамятовавшись, признается сама себе – да, да, этого ждала! В это время с глаз слетают все миражи, и открывается взору, нет, не пустота, как можно было бы ожидать по чистой логике, но нечто иное – абсолютная пустота.
А с другой стороны бездны, другой советский Экклезиаст, Николай Тряпкин, прощается с отражением и прощает его:
Прощеный Экклезиаст, испытанный пустотой и знанием всего грядущего, вырывается-таки из нее.
Но мир, изначально очерченный в пустоте, завершился пустотой.
А над пустотой сплетен хитрый, то есть хрупкий узор еврейского быта, который может быть, и есть жизнь?
Платонический спор