Не писал тебе дня 4–5, так как полон трудов и хлопот. В жизни у меня всегда так: вслед за доброй полосой, полной легкого труда, наступает полоса трудная, с трудом в поте лица. Я, кажется, говорил тебе про эти сменные волны в моей жизни, заметные и на сыновьях: на Генюшу мы истратили чуть ли не больше тысячи, а Кирилка прожил в остатках от своего брата; в Академии Ген[ерального] штаба поступил 3-м, перешел с первого на второй в 3-м десятке, со второго на дополнительный 4-м и т. д. Волны, и всюду волны, к этому я привык – жизнь научила – и за высокой волной жду низкую: у Павлова сложилось прекрасно, у Баташева и Гутора – плохо, у Ханжина – роскошно, у Вирановского – скверно, в 64-й дивизии и у Кознакова вновь хорошо и т. д. Какой-то непреложный закон в моей жизни. Ты не сетуй, женушка, что я пустился в печальную философию; она, может быть, налетела потому, что у меня целый день болит голова. Я вот уже три дня вновь в сфере артиллерийских выстрелов, и хотя они моего жилья и не достигают, но звуки их – а особенно ночью – я слышу непрерывно… это маленькое развлечение в моей трудовой жизни.
Я чуть ли не в первый раз в жизни переживаю впечатление, что есть для нас вопросы и задачи, которые мы не в силах решить, которые давят нас своей массивностью, гнетут своей стихийностью. Сколько ни применяешь ни труда, ни довода, ни пафоса, ни гибкости мысли, ничего не выходит, и досадно без конца… так хочешь доброго, а создать его не можешь.
Моя дивизия молодая, еще не устроенная, как следует, и над ней работы много. Шансы не алые, но тем будет для меня лестнее, если мне удастся создать из нее сильное и единое целое, пригодное для решения боевых задач. Если бы ты могла представить, сколько препон лежит теперь на этом пути, как сложна стала наша боевая нива… но что делать? Мы – часовые на постах, и должны выполнять свой долг, находимся ли мы в замке или стережем какое-либо добро в момент наводнения. Голова, моя золотая, болит непрерывно, и я должен бросить писание. Это письмо даю одному офицеру, который его опустит в какой-либо почтовой станции, иначе письмо будет идти слишком долго. Думаю, это письмо еще застанет тебя в Петрограде, из которого выехать не задерживайся.
Давай, моя славная, твои глазки и губки, а также наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу, маму, Каю.
Дорогая моя женушка!
Позавчера написал тебе очень грустное письмо и боюсь, потревожил. Сейчас солнце мне светит в окно (7 час. утра) после 4 дождливых дней, где-то поет петух и весело журчит бегущий мимо моей халупы ручей, и уже поэтому одному на душе моей стало бодрее.
Бывают дни, когда за время небольшого их числа переживешь столько, сколько в другое время не переживешь за многие месяцы; таковыми днями были у меня 9–12 апреля… всего четыре, не больше. Сейчас меня развлекает оживленный разговор Игната с солдатом, я вижу, как последний чешет себе голову и покидает моего философа. Дело оказывается в следующем: подходит к Игнату солдат, которому приказано для нас напилить дрова, и жалуется, что ему пилить нечем, а в кухне Офицерского собрания пилу не дают. Игнат, продолжая чистить мою накидку, говорит: «Что же, братик мой, поделаешь, теперь свободы: хотят – дадут, не хотят – не дадут». – «А чем же мне пилить?» – «Да хоть зубами…» Игнат переходит к чистке другой полы.
Итак, были денечки 9–12.IV; я не могу тебе их описывать по цензурным условиям, но могу только заметить, что если мне лично и тяжело было переживать их, то с точки зрения общей пользы и конечного разумного вывода дни 9–12 должны иметь несомненную пользу.
Они – яркая иллюстрация, в какое положение мы попадаем на войне и, в частности, в боевой обстановке, применяя чисто теоретические и никогда и нигде войной не освещенные приемы мысли и управления. Сегодня я, вероятно, выеду к командиру корпуса, а оттуда к командующему армией, где обо всем буду подробно докладывать. Вот уже шесть дней, как я, попавши в трущобу, не имею о внешнем мире решительно никаких сведений; газеты до нас не доходят, не доходят даже и официальные новости.
Сейчас мое писанье перебивал начальник штаба своим докладом; он сообщил мне очень интересный случай, виновником которого был отчасти и я. Один офицер упорно критиковал окопы и смущал солдат. Узнав, что он лично их не видел, я приказал ему (вместе с надежными людьми) обойти окопы лично и тогда же мне доложить об их состоянии. И что же оказалось: этот благожелатель солдат, а в действительности, подстрекатель, оказался подлым трусом – он в окопы не пошел, сорвал с себя погоны и заявил, что он ни старому, ни новому правительству не присягал, что он «свободный гражданин», а не офицер, и желает жить по заветам Христа. Я приказал этого толстовца (или что он там такое, может быть, немецкий шпион) арестовать и предаю его полевому суду за подстрекательство к бунту и за трусость. Вот тебе, женушка, уголок из пережитого за 9–12 дни.