Целую неделю пролежало письмо. Все собирался нести в почтамт, да занятия распределены так, что днем положительно часу нет свободного. А теперь обстоятельства изменились так, что, к стыду моему, не придется послать его со вложением. Полевой не шлет работы, а вносить в Академию надо; да краски, да холст, да карандаши: восемнадцати рублей как не бывало. Еще, однако, стыднее то, что никто не знает о твоей самоотверженной помощи мне. Нюточка, еще раз повторяю, не вводи меня в искушение, не дай мне еще раз взять эту тяжесть на душу. Пожалуйста.
Работать после праздников я начал очень энергично, все по той же программе. Встаю в 7 [часов], 7 1/2 – 9 1/2 рисую с анатомии, с 9 1/2 – 10 1/2 даю урок Мане, 11–2 – в этюдном классе; 3–4 1/2 – пишу акварелью nature-morte; 5–7 – натурный класс. Три раза в неделю еще [с] 8-10 [часов]. Познакомился у Чистякова[63] с семьей Срезневских[64]; мать, несколько немолодых барышень и трое сыновей. Очень музыкальная семья. По субботам раз в месяц у них бывают музыкальные вечера. У меня они и один родственник Чистякова, хороший музыкант и композитор, открыли «отличный, большой» тенор, и послезавтра я уже участвую на вечере у Срезневских. Пою трио из «Русалки» с Савинским и m-lle Чистяковой и еще пою в хоре тореадора из «Кармен». Ах, Нюта, вот чудная опера; впечатление от нее и все навеянное ею будет самым видным происшествием моей артистической жизни на эту зиму: сколько я переораторствовал о ней и из-за нее за праздники, сколько увлек в обожание к ней и со сколькими поругался. Это – эпоха в музыке, как в литературе – Золя и Додэ! В другой раз расскажу сущность моего восторга и полемики.
Папа меня просит написать тебе о событии, только что окончившемся. Я дописываю письмо у нас, вытребованный по случаю чрезвычайного съезда всех Арцимовичей, Поли Анковской, Красовских и Скребицких. Меня ужасно интересовало видеть Катерину Петровну: она мне, юноше, была ужасно симпатична, да и с именем ее связывается для меня столько чудных юных воспоминаний: милая Одесса, море, гимназия, товарищество, оперетка, искусство, Клименко, первое представление «Фауста»! Видел ее, и она мне очень, очень понравилась; она мало изменилась: все то же прекрасное, немного страждущее лицо, все та же простая, застенчивая манера. Как бы хотелось вплести свое существование в это душевное и строгое. Она почему-то всегда мне напоминала впечатление от Лизы в «Дворянском гнезде». Жалко, они во вторник уезжают. В воскресенье обещал у них быть с визитом.
Этюд и особенно рисунок идут хорошо: степенно и с жаром… Но, однако, кончаю, чтобы завтра утром непременно послать: так письмо, пожалуй, придет к 17-му. Поздравляю тебя, Нюта моя, и еще раз желаю, чтобы все осталось так в твоей обстановке, как оно теперь. Ах, Нюта, сколько есть интересного пересказать: сам, люди и искусство, пью и не напьюсь этого нектара сознания! Прощай, дорогая. Крепко обнимаю тебя.
Твой беспутный, но только не в деле искусства, брат Миша
4 февраля – экзамен!
Милая, милая моя Нюта, благодарю тебя за участие. Неприбытие Капустина и не осуществившиеся надежды на работу от Полевого, которую он мне обещал прислать на праздники и до сих пор не шлет, а пуще всего мое малодушие – позволяют мне удержать для обеспечения взноса в Академию, однако, не более того, что для этого необходимо, т. е. тринадцать рублей, остальные прошу, моя Нюточка, не обижаясь, принять обратно. Я буду говорить совершенно откровенно, если хочешь – цинично. Я вовсе не горд – это недостаточно сильно: я почти подл в денежных отношениях – я бы принял от тебя деньги совершенно равнодушно, если бы это не повлекло за собой другой подлости: скрывать, что ты – источник моих доходов, потому что признаться в этом – значит слишком уже не бояться презрения даже людей близких, на что я уже совершенно не способен.
Я все сказал, Нюточка, пусть это будет в последний раз. Не ставь ты соблазнов моей слабости. Я буду себя терзать, а это равносильно для меня неуспешности в работе. Только с чистой совестью я могу работать, а уже на ней и так довольно лежит. Пожалуйста! Не обижайся! Если бы это – обидная гордость, то не показал бы я тебе себя так, как я показал. Если я буду нуждаться, то у меня есть всегда в запасе некоторое скверное savoir vivre[65], с которым я, если и не совсем изящно и по-джентльменски, то и не совсем подло могу достать денег. Необходимость меня помирит с неизяществом. Но представь, что я соблазнюсь скрыть (то, о чем я повыше говорил – то), это будет мерзко, и с этим меня ничто не помирит.