Будьте здоровы и до свидания!
9. V. 28.
Сорренто.
А С. МАКАРЕНКО
9 мая 1928, Сорренто.
Дорогой т. Макаренко —
горестное письмо Ваше получил вместе со статьей Остроменецкой; читая статью, едва не разревелся от волнения, от радости. Какой Вы чудеснейший человек, какая хорошая, человечья сила. Настроение Ваше, тревогу Вашу — я понимаю, это мне знакомо, ведь и у меня растаптывали кое-какие начинания, дорогие душе моей, напр. — «Всемирную литературу». Но — не верю я, что Ваше прекрасное дело может погибнуть, не верю! И — позвольте дружески упрекнуть Вас: напрасно Вы не хотите научить меня, как и чем мог бы я Вам и колонии помочь. Вашу гордость борца за свое дело я тоже понимаю, очень понимаю! Но ведь дело это как-то связано со мною, и стыдно, неловко мне оставаться пассивным в те дни, когда оно требует помощи.
Мне известно стало, что Вами заявлено требование субсидии в 20 т. Я осведомлен, что деньги эти Вы получите. Книги Вам буду посылать, семь пакетов посылаю вместе с этим письмом, из Москвы вышлю все свои книжки. Было бы хорошо, если б Вы составили список нужных Вам и послали его в Москву, Чистые пруды, Машков пер., 1, кв. 16.
Затем: мне очень хочется подарить ребятам инструменты для духового оркестра и для оркестра балалаечников. Разрешите? Может быть, среди ребят окажутся талантливые музыканты. А я имею возможность приобрести все это очень дешево.
В Россию еду около 25-го мая, у Вас буду во второй половине июня.
Передайте мой сердечный привет ребятам и научите меня сделать что-нибудь приятное для них. Дорогой друг, — я очень хорошо знаю великое значение маленьких радостей, испытанных в детстве.
Крепко жму Вашу талантливую руку, будьте здоровы!
9. V. 28.
Sorrento.
С. ЦВЕЙГУ
16 мая 1928, Сорренто.
Дорогой Цвейг!
Я очень запоздал поблагодарить Вас за посвящение мне интереснейшей Вашей книги, но — это было вызвано моим желанием познакомиться с нею, а времени исполнить это я не имел, — эти два последние месяца мне очень мешал работать и жить шум, поднятый «празднованием юбилея» моего, мешали и сборы в Россию, куда я на-днях еду. С Вашей блестящей характеристикой Стендаля я познакомился в изложении, может быть, не совершенно точном. Но я читал об этом оригинальнейшем человеке, художнике и мыслителе все, что написано о нем на русском языке и переведено на этот язык, я знаю все его книги. Это, — я думаю, — дает мне право назвать Вашу характеристику именно блестящей, сделанной прекрасным художником, конгениальным Стендалю не только «интеллектуально». Нужно было очень глубоко «прочувствовать» человека, чтоб найти, — как Вы это сделали, — источник его драмы в противоречии между его скепсисом и его романтизмом. Не знаю, было ли это отмечено в европейской литературе кем-либо до Вас, думается, что это — Ваше открытие и Ваша заслуга. Это подтверждает мое убеждение, что художник всегда лучше чувствует художника, чем историк и критик.
Но — не кажется ли Вам, дорогой друг, что драма Стендаля — это драма всех романтиков? Что скепсис вообще и неизбежно сопутствует романтизму? Не чувствуете ли Вы эту драму в Клейсте, Новалисе, Гофмане и даже в таком завершителе не очень глубокого скептицизма французов, каков А. Франс, дальний родственник Стендаля и — невозможный, необъяснимый без родства с автором книги «О любви»?
Может быть, по отношению к Стендалю следует оказать, что его романтизм был производным от скептицизма. На такую мысль наводит объяснение Стендалем романтизма «как правильно избранного лекарства, которое, будучи дано обществу своевременно и уместно, может оказать ему помощь и доставить наслаждение».
На мой взгляд, Стендаль был глубоко и философски человечен, но — без оскорбительной «жалости» к человеку. Мне кажется, что он, задолго до Шопенгауэра, прекрасно чувствовал необходимость морали «со-страдания», а не христианской сентиментальной и бессильной «жалости». И, может быть, именно поэтому он в этюде «Шекспир и Расин» называл немецкий христианский романтизм «галиматьей», что, впрочем, не совсем верно, ибо среди немецких романтиков были хорошие язычники, потому что были скептики, а «скепсис» и христианство противоречивы по существу.