Съезд застал меня в разгар работы, сложной и новой: я писал роман «Исполнение желаний». Первые части печатались в «Литературном современнике», ленинградская «Литературная газета» поместила главу из романа почти перед началом съезда. Однако произведение все ещё мною вынашивалось — в те времена не обязательно было класть на стол редактора законченную рукопись. Писателю доверяли прежде всего как писателю.
В моём романе сначала был единственный герой из молодого поколения — филолог Трубачевский. И вот я счёл необходимым ввести ещё одного юношу — энтузиаста Карташихина. Персонаж этот несколько произвольно, но чётко подчёркивал твёрдость нравственной позиции автора. Я не подозревал тогда, что эта нравственная позиция должна быть как раз непроизвольной, естественной, как человеческое дыхание. Я не подозревал тогда, что если бы я не ввёл в роман Карташихина, ничто особенно в нём не изменилось бы. Кстати, попять это. мне помогла речь на съезде Юрия Олеши.
Если попытаться окинуть одним взглядом весь съезд, который продолжался около двух недель, то надо сказать: это было событие в полном смысле историческое. Литература была сильна. Молодежь, которая встречала нас каждый день у входа в Колонный зал и провожала после заседаний до гостиницы, ждала от нас ответа на вопросы — как жить, чему посвятить свою жизнь, стоит ли заниматься искусством, если нет яркого дарования, а есть только маленькие его признаки. Что надо делать, чтобы стать советским человеком, новым человеком? Литература была признаком новизны.
В двадцатые годы появились произведения, которые несли в себе черты новизны. Они отражали не только новое в жизни, но и новое в литературе. Даже я, залитературенный человек, написал роман «Художник неизвестен», который несомненно является общественным произведением, а не эстетическим трактатом, чего не поняли тогда многие, если не все, критики.
Как это ни странно, ещё хуже была принята другая моя вещь — прямо и непосредственно связанная с трудовыми буднями страны. Летом тридцатого года из моей маленькой, заваленной русскими, английскими, арабскими книгами квартиры я вылетел в Сальские степи. Причем я поехал не в командировку, как теперь делают многие писатели. Я выбрал спутником человека, глубоко преданного своему, далёкому от писательства, делу. Он был работником Харьковского института рационализации производства, активной организации, перед которой впервые в мире, в истории человечества открылось грандиозное опытное поле. Флажок ИРП торчал почти на каждой машине. Впервые появились тракторы, правда из Америки. В совхозах построили городки иностранных специалистов. Однажды мы встретили немецкого инженера. Он спросил у моего товарища: «А это кто с вами?» Я был одет как рабочий совхоза: на мне были широкие измятые жёлто–белые коломянковые штаны, широкополая шляпа, высокие сапоги. «Это писатель». Немец с изумлением посмотрел на меня и больше вопросов обо мне не задавал.
Из этой поездки вышла пьеса «Укрощение мистера Робинзона», прошедшая по всему Союзу — её ставил Большой драматический театр, Камерный театр и другие театры страны, и книга «Пролог», разгромленная рапповской критикой. Статьи назывались «Литературный гомункулюс», «Эпигон формализма» и др. Статей было много, но положительной — ни одной. Авторы доказывали, что картина совхозной жизни искажена, потому что я показал её с классово чуждой точки зрения. Мне было предложено покаяться, я не согласился. К сожалению, это предложение принадлежало моему другу, впрочем никогда не интересовавшемуся наблюдением как основой жизненного опыта. Разговор продолжался шесть часов. Он поразил меня — мой друг,, несомненно, говорил одно, а думал другое. И так как эта трещина была непривычна для уха, я услышал её так же ясно, как если бы постучал пальцем по надтреснувшей чашке. Но как бы ни была ничтожна эта трещина, она уже стремилась укрыться от света дня, она требовала к себе известного отношения. И он выбрал это отношение — лёгкости, почти беспечности, смотрения сквозь пальцы, — что он посоветовал и мне, совершенно искренне, потому что я был ему дорог. Он доказывал, что ничего не стоит написать десять строк о том, что недостатки книги «Пролог» непреднамеренны и произошли лишь от моего неполного знания жизни. Перечитывая «Пролог» в наши дни, я убеждаюсь в том, что он был написан со всей искренностью, на которую я был способен.