И вот наконец тягучий академический срок, вытянувшись в тончайшую липкую струну, лопнул. В последнее время я прислушивался к его постоянным тихим шажкам, едва ли не со сладострастием. Иногда я действительно, как сумасшедший, внимал этому шарканью, втайне ото всех нормальных, в своем роде я наслаждался почти каждым утекающим мгновением. Так что самое последнее утро, когда меня повезли в Город, показалось мне неожиданно пресным. Я хотел спать – и больше ничего, почти не было волнения, а пыльные прохладные пейзажи, пролетающие за стеклом, совсем все опреснили, что-то украв у меня.
Пройдя повторно первый семестр второго курса, я неплохо справился с «госами», затем силы стали привычно покидать меня. Я ощутил, что ступаю в ту же самую колею, вязну в ней и с каждым днем все меньше умею выбраться из нее. Вторые летние экзамены обернулись настоящим кошмаром – из трех, я осилил лишь один. Два остальных были оставлены долгами на третий курс. Я тяжело дышал, словно после долгого изнурительного бега. Посреди битвы хотелось присесть и отдохнуть. Через несколько дней я уехал домой, а еще через пару месяцев вернулся. Предыдущий академический отпуск и это лето необъяснимо смешались в одно. В моей памяти они неразлучны, как целое, как близнецы.
Переждав с неделю, я снова переехал в общежитие из специально снятой для меня квартиры. Отчасти чтобы не быть обязанным, но более: потому что хотел все решать отныне сам. Какого труда мне стоило сообщить об этом домой по телефону спустя пару недель! Не хочу тратить на это время, скажу лишь, что это было начало. Я ощущал себя полотном воздушного шара, в который устремился горячий воздух. Я, подобно ему, начинал обретать упругую форму и приподниматься. Казалось, я понимал, что надо делать. И вместе с тем ждал со страхом маминого приезда, потому что так же знал, что едва ли смогу сопротивляться ее решению.
Так без нее и не обошлось. Появившись спустя некоторое время после моего переезда, она наскоро сошлась с комендантом общежития – дамой в возрасте, имевшей диабет, полноту и степенность во внешнем виде; и быстро нашла с нею общий язык. Вместе они решили, что лучше будет мне жить в комнате для двух человек, а не в той, где я живу сейчас с еще тремя студентами, т.е. в шуме и «проходном дворе». Обычно «двухместка» доставалась только на курсе пятом-шестом, редко раньше. А мне было ужасно неудобно от ее забот. Я согласно кивнул на их решение, в глубине удивляясь, что и она смирилась с моим поступком. Когда же мама уехала, я сообщил Ольге Николаевне, что совсем никуда не переезжаю, заметил легкое ее удивление, поблагодарил и вышел, закрыв дверь ее кабинетной каморы. Все это было непривычно.
Но все мои поступки казались мне и были в действительности лишь внешними, а главное же оставалось прежним и на прежнем же месте. Я не обманывал себя. Нужен был
Я нестерпимо возжелал порвать свой замкнутый круг. Мысль о нем, так или иначе, всегда была при мне – я размышлял о нем, мучился, видел его в повседневности, явно замечал иногда его черты в других людях и снова думал о его природе.
Хочется того, чего нет. Отчасти в этом все несчастие. Я помню, как однажды ясно подумал о том, что с самой лучшей женщиной мне никогда не быть. Я лишь могу найти ее, заметить среди остальных людей, но заполучить ее мне невозможно. От множества причин она не захочет пойти со мной и думать обо мне – моему идеалу женщины не нужны такие, как я, она попросту умрет с тоски. От этого я испытал приступ безысходности и уныние, потому как, отчетливо сознавая эту невозможность, смириться и покориться ей также было нельзя, ибо оставить мыслями и сердцем эту и выбрать другую – это унижение чудовищное и такая же чудовищная неправда.
Правда была в том, что я не был как все. Не был особенным в плане заурядности, но отличался значительно, словно умирающий вид в тупиковой ветви, не имея жизненных сил дольше. Это невероятно бросалось в глаза. Все уходили дальше, а я оставался. Их возможности и силы только росли, росли и распускались кронами их желаний и поступков, а я только смотрел на их крепость, как вкопанный, и делал на лице вид, что тоже среди них и сам наипервый знал, что на отшибе. И я не мог позволить себе того, что позволяли они. Я уже давно был сбит с толку этой разницей. И если раньше я уступал все-таки лучшим, то теперь я отставал от обычных. Мною не интересовались явно, мой голос стал совсем тих, сам я неприметен, а от мысли о человеческой водоворотной кутерьме я чувствовал скорее страх, чем просто волнение. Я терялся, обращаясь в самое настоящее ничтожество, в пустую оболочку, трусливую и жалкую своею пустотой – те, кто понимали это тогда во мне, презирали меня без стеснения, открыто. Именно таких я боялся более всего.