Читаем Плач Агриопы полностью

А офицер, будто был заговорённым, ринулся в самую гущу драки. Его сабля пела, как птица, клевала добычу — и не знала устали. Митрошка мог бы свидетельствовать о трех ранах, нанесённых офицеру; о трёх ударах: один — в ногу, другой — в плечо, третий — в грудь. Но ни одна рана не выбила офицера из седла и не лишила жизни. Солдаты приободрились, выставили штыки перед собой, — и пошли колоть: будто цепами снопы молотить. Кого-то опохмеляли медными эфесами, — дух не до корня вышибали, — но чаще — били наотмашь, насмерть. Мясом пахло. Кровью пахло. Как на базаре в мясном ряду. Нападавшие откатились от ворот, оставили пушку. Ту вновь обернули ликом прочь от кремля — и зарядили дробью. Кашель пушки на сей раз не был пустым. Мост перед воротами покрылся трупами. Уцелевшие — бежали. Безоглядно. И даже оборванный, потрёпанный Митрошка не мог их остановить. Их кололи штыками, рубили саблями, гнали вниз, к реке, картечью. Они бросились врассыпную: в Яблонный ряд, на Варварку, на Москворецкий мост. Менее чем за час, всё было кончено.

Митрошка — порезанный, но не убитый, — плакал под мостом. Не о крови своей, не о ранах — о том, что не угодил благородной даме. Не установил её царство в новом Содоме. Долго плакал, слёзно. Потом отправился в путь — искать моровых. Набат — его голос. Митрошка поднял руки — и их окропил чёрный дождь. Колокольные языки на окрестных колокольнях покачнулись. Ветер пронёсся над Москвой. И сами собою заговорили опять колокола. Поднимая полумертвых на последнюю драку.

Ему был даден этот дар: дар ветра. Ветер был его подручным, его вестником. Потому что в нём, в блаженном Митрошке, жила смерть, а смерть разносится ветром по скорбному миру и вертограду — равно: как блохи — со шкуры пса, как крылатые семена — с лиственницы. На зов ветра и набата выползали покалеченные, убогие, уморённые — все, кто остался. Болезнь вела их. Наполняла взгляды даже не злобой — азартом. Это сделалось обетом, проклятием: отвоевать Кремль, отстоять мор. В любой иной день, в иной год, страх обуздал бы бунтовавших. Но не тогда, когда их дни, и без штыков и картечи, были сочтены.

Митрошка по новой зарыдал, увидав своё жалкое воинство, — но теперь уж — от гордости за моровых.

Утром, в семнадцатый день сентября, мрачные мертвецы — нынешние и будущие — вновь приблизились к Спасским воротам. Мимо невозбранно проезжали фурманщики — свозили мёртвые тела за Данилов монастырь, в поле, на кладбище.

Митрошка, с двумя фабричными и одним купчиной, вышел вперёд, к заставе военной команды. Купчина стал говорить — а блаженный наущал его бессловесно:

- Народ московский хочет договор со всем градоначальством сделать, — чтоб замириться. Хотим мы, чтоб хоронили нас при божьих церквах, а не как собак, в общих могилах. И чтоб в карантин больных не брали. А те, что ныне есть карантины, разорить бы. Хотим, чтобы запретили докторам нас силою лечить. Только по доброму согласию. Тогда — можно. Да ещё бани чтоб распечатали: а то вонища по Москве, а смыть скверну — негде. Да ещё — те, что нынче в кремлёвских погребах пленники, — пущай на волю выйдут. И пущай и им, и всем прочим, выйдет прощение в бунте. А договор хотим честь по чести составить — на бумаге. И чтоб подписал его фельдмаршал граф Салтыков собственною рукою. А ещё просим Еропкина нам отдать, — за пролитую кровь чтоб был убит нами, как сами то убийство свершить пожелаем. Пожелаем — на куски разорвём. И пущай нам препятствия в том не чинят. А мы взамен бунтовать кончим, по домам пойдём и станем государыню славить и Богу молиться.

Купчина умолк. Солдаты перешёптывались, но ни отвечать по уму, ни зубоскалить — не решались. Вышел к делегации унтер-офицер — совсем молодой, безусый, — и принялся урезонивать моровых. Говорил долго, тонким голоском, сам дрожал весь — видать, боялся под камень или рогатину наперёд других служивых попасть.

А потом — как отрезало, от счастья и несчастья отбросило, от всего, чем живёт человек — загудело позади, застонало: «Гусары!»

Митрошка обернулся — и обомлел. Последнее его воинство — на крест возводили, на распятье. Пока унтер-офицер отвлекал делегацию разговором — Еропкин со свежим гусарским отрядом, в пять сотен сабель, не меньше, проехал сквозь Кремль, выехал, надо думать, в Никольские ворота и атаковал с тыла. А с ним рядом, стремя ко стремени, скакал ещё один — сиятельный, роскошный. Как будто рыцарь, вернувшийся из похода, из Святой земли, в золоте и шёлке. В доспехах, выкованных из хрусталя или льда. Тот, второй, тоже рубил, и сбивал наземь грудью коня, и кружился на месте, отправляя под копыта всех, без разбору, моровых. Если прошлая драка была страшной и равной, нынешняя — стала библейским избиением бессильных. Люди едва осмеливались заслоняться от ударов гусар, а уж сбить какого из них с коня — никто более и не помышлял. Сабли резали плоть, а тихо было: стон, как молитвенное бормотанье — тихий-тихий раздавался. Как будто одно горло стонало, хрипело. Одно — за всех. Кто убегал — гусары не гнались. Отпускали. Много народу разбежалось. А полегло — ещё больше.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже