Головы у налетчиков опущены, глаза смотрят в землю. Лихим взмахом камчи взбодрял своих джигитов глава сайканов, один его возглас, и они — хоть в огонь, хоть в воду, а теперь славный турэ едет понурый и от стыда и досады уже всю щеку изнутри изгрыз. Вот он придержал коня, повернулся в седле и оглядел свое войско. Едут вразброд, лошади по брюхо в грязи, еле плетутся. Где там прежняя спесь, где там, чтобы каждого встречного ожечь презрительным взглядом или с шумом-громом подскакать и над его головой поднять лошадь на дыбы.
Богара сразу смекнул: этих хорошо угостили. «По шее и кнут», — подумал он, но тут же и пожалел свата, как-никак свой, кипчакский, турэ. Но все же не удержался:
— Похоже, не велика добыча, сват, — съязвил он.
Байгильде слабо махнул рукой. Жестом приказал, чтобы джигиты ехали дальше и, повернув лошадь, поехал рядом с Богарой.
— Ну, если не проучу
— А покуда он, кажись, тебя угостил, — усмехнулся молчавший до сих пор Таймас-батыр. — Что, петушок, опал гребешок? — Злой его взгляд впился в Байгильде. — Пятьдесят скоро, а носишься словно мальчишка безмозглый.
— Ты, рвань! У тебя, что ли, ума-то просить? Еще суется…
Не успел он договорить, Таймас, дотянувшись до него, схватил его за грудки:
— Голову размозжу!
Когда бы не Богара, разнявший их, вырвал бы дюжий Таймас сайканского турэ из седла и грохнул о землю.
— Ты еще попляшешь у меня! — Лошадь его отпрянула, и, качнувшись в седле, Байгильде, ворочая белками глаз, погрозил Таймасу камчой.
— Что, до сих пор не остынешь? — Богара расхохотался.
— Ладно, хоть ты не изводи. И так нутро огнем горит…
Наконец Богара дал волю своему гневу. Схватив лошадь Байгильде под уздцы, он притянул ее к себе и закричал в круглое, красное ненавистное лицо:
— Огнем, говоришь? Да чтоб тебя насквозь прожгло, дупло трухлявое! А кто тебя туда гнал? Оттого гнилые твои потроха огнем тлели, что Юлыш к нам с дружбой, с открытыми объятиями пришел. Остолоп! Пошел, так хоть битым не возвращайся. Так-то нашу кипчакскую честь бережешь?
Узкие под большими опухшими веками глаза Байгильде еще больше сузились, темная крутая жила на шее взбугрилась. Дернув уздечкой, он ожег коня камчой и поскакал вслед своему волчьему выводку.
Вражда между кипчаками и усергенами, которая то тлела, то разгоралась, теперь широко займется, подумал Богара, и его бросило в жар. Словно то пламя уже трепыхнулось возле самого лица. «Дурак!» — прошептал он вслед скакавшему во весь опор свату.
Теперь, если начать переговоры с усергенами, этот вояка для обеих сторон будет что кость в горле. По милости этого ротозея Аргына не остановил он эту волчью стаю, не отвратил злосчастную баранту. Только дело пошло на лад, теперь опять все запутается.
Мерно покачиваясь в седле, едет Богара. Взор его проходит по долине, чуть прикрытой первым снежком, через сквозящий редкий молодой березняк, и по склону печальных холмов поднимается к тусклому небу. Вокруг тишина. Словно во всей степи ни единой живой души. Но если вглядеться пристальней, то видно, что молодой снег уже вдоль и поперек прострочен стежками звериных и птичьих следов. Вот так-то… Байгильде побитый домой возвращается, его, Богару, мучают тревожные предчувствия, а природе ни до чего дела нет, сама своей жизнью живет, потому что и земля, и жизнь ее вечна. Только жизнь человеческая свой срок имеет. Чьи только следы ни ложились на эту широкую степь — и смыло их все; какие только славные мужи ни проходили по ней — и их кости лежат в красноватом ее прахе.
Речь не о древних турэ и воителях — их имена хоть в преданиях и песнях сэсэнов живут. Сегодняшних жалко. Вот Кылыс-кашка — какой верный, отважный был человек, страха не ведал. Скажи Богара: «Войди в огонь», — входил в огонь. И тоже ведь только-только сорок минуло, а уже готовится переселиться в чертоги Тенгри. Могуч был телом, как Алпамыша, а теперь болезнь к подушке прижала, куска проглотить не может, пожелтел, что шафран, усох, что курай, и жалко и тревожно.
Вспомнил Богара Кылыса, и встали перед глазами молодые годы. Всяко было. Огонь и воду — все прошел. Сегодняшние сила, власть и людское уважение так просто, сами собой, не дались.