— Вспомни! — резко оборвал его Гвидо. — Я сказал тебе, что могло быть и хуже. — Но, похоже, он тут же растерял свою убежденность. Сделал несколько шагов и резко обернулся. — Он холоден. У него такой надменный вид, и ведет он себя будто король, хотя на самом деле вылез из грязи, как и все мы... вернее, как некоторые из нас — Он с иронией глянул на Тонио. — И у него, несомненно, не голос, а целый оркестр. Говорят, что он дает советы другим певцам, если считает, что это нужно...
— Но он хороший певец, великий певец, — не мог успокоиться Тонио. — Это то, что нужно для оперы, и ты это знаешь...
Гвидо взглянул на него так, словно не находил, что ответить. А потом пробормотал:
— У него в Риме полно поклонников.
— Ты не веришь в меня? — улыбнулся Тонио.
— Я верю только в тебя, — вспыхнул Гвидо. — Но там будет два лагеря — его и твой.
— Значит, я должен всех поразить, — сказал Тонио, решительно вскинув голову. — Разве нет?
Гвидо расправил плечи. И, глядя прямо перед собой, направился через всю комнату к письменному столу.
Тонио медленно поднялся с кресла. Тихо ступая, прошел в маленькую комнату, которая служила ему гардеробной, и, присев перед туалетным столиком с разными горшочками и баночками, уставился на сиреневое платье.
Сбоку стояли шкафы, хранившие множество камзолов, сюртуков и плащей. С десяток шпаг посверкивали в открытом армуаре. Еще мгновение назад бывшее, вероятно, золотым, небо за окном стало теперь бледно-голубым.
Платье лежало там, где он оставил его, на кресле. Нижние юбки были смяты, а кремовые кружевные оборки резко распахнуты сбоку, словно не расстегнутые, а разорванные, и под ними зияла чернота внутри жесткого корпуса корсета.
Облокотившись одной рукой о столик, он протянул другую к шелковой поверхности, казалось светившейся в темноте.
Он представил себе, как это платье облегает его, и снова ощутил ту столь непривычную наготу над кружевами корсажа и тяжелое качание юбок. И вспомнил, как за каждым новым унижением появлялось чувство безграничной власти, пьянящей силы. Что там Гвидо говорил ему? Что теперь он свободен и что мужчины и женщины лишь мечтают о такой свободе? В объятиях кардинала он самым божественным образом узнал, что это правда.
И тем не менее это обескураживало его. Когда с него сдирали очередной слой одеяния, его бросало в дрожь — пусть и ненадолго. И сейчас, глядя на этот наряд, постепенно сливающийся с темнотой, он спрашивал себя: «Смогу ли я после премьеры возродиться с прежней силой?» Тонио представлял себе ярус с целой толпой венецианцев, воображал, что слышит вокруг тот мягкий диалект, похожий на шепот и звуки поцелуев, видит лица, исполненные ожидания и полуприкрытого ужаса. Все предвкушают захватывающее зрелище: оскопленный патриций, разодетый, украшенный и раскрашенный, как французская королева, к тому же обладатель божественного голоса. Ах!
Он прервал себя.
«Беттикино. Да, Беттикино. Как насчет него? Забудь о платьях и лентах, забудь о спешащих на юг венецианских каретах. Забудь обо всем этом. Подумай теперь о Беттикино, о том, что это значит».
Раньше он боялся плохих певцов и всех тех банальных неприятностей, которые они могут доставить: приклеить картонные мечи к ножнам, так что ты не сможешь их вытащить, подсыпать в вино какое-нибудь снадобье, так что тебе станет плохо, как только выйдешь на сцену, подсадить в зал своих сторонников, которые за плату будут освистывать и обшикивать тебя.
Но Беттикино? Холодный, гордый, роскошный владыка сцены, с высочайшей репутацией и совершенным голосом? Это был благородный вызов, а не унизительное состязание.
И своим сиянием он способен совершенно затмить Тонио, оттеснить на самый край сцены, откуда ему придется завоевывать внимание публики, только что сполна насладившейся Беттикино!
Он вздрогнул. Как же глубоко погрузился он в эти наматывающиеся одно на другое раздумья! Тонио схватил платье, словно желая припасть к тому последнему кусочку сиреневого цвета, что еще виднелся в темноте. Он приподнял его и прижал к лицу гладкий холодный шелк.
— Когда это ты сомневался в собственном голосе? — прошептал он. — Что с тобой случилось?
Свет исчез. В окне пульсировала глубокая синева ночи. Резко поднявшись, Тонио вышел из своих покоев и зашагал по коридорам, не думая ни о чем, кроме стука своих каблуков по каменному полу.
— Тьма, тьма, — шептал он почти восторженно. — Благодаря тебе я становлюсь невидимкой. И поэтому не чувствую себя ни мужчиной, ни женщиной, ни евнухом — я просто живу.
Приблизившись к дверям кабинета кардинала, он тут же постучал, не колеблясь ни секунды, и, войдя, увидел сидящего за столом Кальвино.
Внезапно эта слабо освещенная комната, с высокими, до потолка стеллажами, полными книг, напомнила Тонио совсем иное место. И он поразился любви и желанию, мгновенно родившимся в его сердце, стоило ему увидеть, как запылало страстью лицо его преосвященства.
8