К концу лета всем стало очевидно, что могущественный кардинал Кальвино стал покровителем Тонио Трески, венецианского кастрата, настоявшего на том, чтобы появиться на сцене под своим собственным именем.
— Ах, Тонио, — говорила любопытствующим графиня, которая все чаще и чаще наведывалась в Рим. — Вы услышите, как силен его голос: такое впечатление, что он долетает до самых небес. Вот подождите — и тогда убедитесь.
Между тем кардинал держал своего соловья в клетке, не разрешая ему петь вне дворца. Так что лишь горстка друзей разносила легенды о его замечательном голосе.
Но Гвидо шел другим путем.
Если его приглашали на концерты, он обязательно брал с собой ноты собственных сочинений. И если ему предлагали сесть за клавиши, порой из чистой любезности, он без колебаний соглашался.
Он стал постоянным гостем в домах дилетантов, и все теперь говорили о его клавишных сочинениях, не считая того, что музыка Гвидо была проникновенной и способной довести слушателей до слез. Это касалось даже его более легких сочинений — летящих, искрометных и солнечных сонат, что опьяняли людей, как шампанское.
Вскоре ему прислал приглашение заезжий французский маркиз, потом — английский виконт, а кроме того, его часто приглашали в дома римских кардиналов, устраивавших регулярные концерты, порой даже в собственных частных театрах, для которых его мягко, но настойчиво просили писать музыку.
Но Гвидо был умен. Он не собирался брать на себя какие-либо обязательства, пока был занят подготовкой своей оперы. Но в любой момент маэстро мог достать из полной нот папки какой-нибудь блестящий концерт.
«Да, судя по этим коротким композициям, его новая опера будет божественной!» — шептались между собой люди.
А Тонио, его ученик, несмотря на то что всегда, без исключения, вежливо отказывался петь, был так красив, так безупречен в каждой черте!
Такова была светская жизнь.
Дома же Гвидо неустанно работал и при этом заставлял Тонио упражняться еще суровее, чем делал это в консерватории, уделяя особое внимание быстрым верхним глиссандо, которые были коньком Беттикино. После двух напряженных часов утренней разминки он поручал Тонио брать такие ноты и петь такие пассажи, на которые тот был способен только в том случае, когда голос его тщательно разогрет. В этих сферах Тонио не чувствовал себя слишком уверенно, но занятия давали ему ощущение безопасности, да и Гвидо постоянно напоминал о том, что, даже если ему не придется использовать эти высокие ноты, он должен быть готов к состязанию с Беттикино.
— Но ему почти сорок, как он может это петь? — спросил Тонио однажды, глядя на новый набор упражнений на две октавы выше обычного.
— Если он может, — отвечал на это Гвидо, — то и ты обязан. — И, вручив Тонио еще одну арию, которая могла войти в окончательный вариант оперы, сказал: — Представь, что ты находишься не здесь, в этой комнате, наедине со мной. Ты на сцене, и тысячи людей слушают тебя. Ты не имеешь права ошибаться.
Втайне Тонио был в восторге от этой новой музыки. Никогда в свою бытность в Неаполе он не осмеливался высказывать Гвидо критические замечания, но знал, что его собственный вкус был развит задолго до того, как он покинул отчий дом.
А ведь он был знаком к тому времени не только с венецианской музыкой. Ему доводилось слышать и много неаполитанской музыки, которая также исполнялась на севере.
И он понимал, что Гвидо, освободившись от скучного консерваторского режима и постоянных требований своих бывших учеников, удивлял теперь сам себя. И его исполнительское мастерство, и его сочинительство совершенствовались с каждым днем, и он наслаждался вниманием, которое ему стали оказывать.
Покончив с дневными занятиями, Гвидо и Тонио чувствовали себя абсолютно свободными. И если Тонио не хотел сопровождать учителя на разные вечера и концерты, то Гвидо не настаивал.
Тонио заверял себя, что счастлив. Но это было не так. Независимость Гвидо смущала его. Благодаря щедрости графини маэстро одевался теперь куда лучше, чем в Неаполе, и почти всегда носил парик. Белое обрамление чудесным образом преображало его лицо, придавая ему более благородный и официальный вид, а необычные черты Гвидо — поразительно огромные глаза, плоский и грубый нос, губы, столь часто расплывающиеся в чувственной улыбке — делали его настоящим центром притяжения даже в переполненной комнате. Стоило Тонио увидеть, как на руке Гвидо повисает какая-нибудь женщина, то и дело прижимаясь грудями к рукаву маэстро, как в нем закипал гнев, направить который он мог лишь на себя самого.
«Все меняется, — думал Тонио. — И ты ничего не можешь с этим поделать. И ты так же испорчен и тщеславен, как и любой другой, кто тебя в этом обвинит, вздумай ты ему за это попенять».
И все же он был рад время от времени покидать общественные сборища. Петь он не мог, а постоянные беседы изматывали его. И он с горечью думал о том, что Гвидо «отдал» его кардиналу. Ему все еще хотелось злиться на учителя. Иногда он предпочитал верить, что Гвидо вообще во всем виноват.