— Знаешь, экспрессионизм я с трудом воспринимаю. Сейчас в моде сюрреализм, а это еще труднее понять. Эстетика должна быть логична.
— Это почему же? Потому что в подсознании у нас неэстетичный хаос, которому на сцене делать нечего? — спросил возвратившийся Лей, захлопывая дверцу.
— А вы не согласны?
— У нас в умах сюр — куда же от него денешься?
— Но можно писать как Брукнер. Или как Брехт!
— Брехт… — Лей поморщился. — «Трехгрошовая опера», конечно, изящный и эстетичный реализм, но… По-моему, у подсознанья больше прав в искусстве, чем вам кажется. А реализм — всегда политика. И всегда плагиат.
— Брехт не плагиатор! — возмутилась Маргарита. — Это у Джона Гея не характеры, а тени!
«Как будто не по-немецки говорят, — огорчалась, идя за ними, Ангелика. — Ничего не понимаю».
Войдя в здание, вокруг которого царила тишина, они неожиданно обнаружили, что там полно народу. В фойе без кресел и стульев сотни три молодых людей, собравшись группками или блуждая поодиночке, курили, переговаривались; кое-где — жарко спорили.
Все они были в основном очень молоды, ровесники девушек скромно одетые, с приятными лицами, на которых не было ни скуки, ни оголтелости.
— Что здесь сегодня? — спросил Лей у одного из ребят в длинном, до колен, шарфе, трижды обмотанном вокруг шеи.
— Университетский театр, — вежливо ответил тот.
— А пьеса?
— «Человек-масса» Эрнста Толлера.
— Останемся? — спросил Роберт девушек.
— Конечно! — воскликнули обе.
— А почему вокруг так тихо? Это что, запрещенный спектакль? — поинтересовалась Маргарита.
Лей пожал плечами.
— Пьеса не запрещенная, но если пронюхают нацисты, будет скандал, — отвечал за него парень в шарфе. — Никому неохота связываться с этими тупоголовыми.
— Уже были эксцессы? — спросил Лей.
— Эксцессы — это мягко сказано. Мордобой.
— То есть появлялись парни в форме и начинали избивать актеров и зрителей?
— Нет, не так, — усмехнулся парень. — Вы, наверное, наших нацистов в деле не видели. У них другая тактика. Они хитрее. Достаточно появиться одному-двум в зале, и будет драка.
— Как же могут один или двое драться со всеми? — удивилась Маргарита.
— Вот как раз они-то драться и не будут. Они других стравят.
— Тупоголовые стравят умных? — уточнил Лей.
— В том-то и парадокс! — щелкнул пальцами парень. — Я сам этого понять не могу. Они же все кретины, знают одно — бей жидов и красных! И сами никогда в спор не вступают — у них на это мозгов нет.
— Так что же они делают?
— Бросают реплики. Вроде искр. Причем набор один и тот же, но кем-то умно составленный.
В зале ведь всегда есть не согласные друг с другом, так сказать, на социальном уровне.
— Например, студент и рабочий? — снова уточнил Лей.
— Ну да. Или два студента — один голодный, другой — из богатеньких.
— Как же можно, поняв теорию провокации, поддаваться ей на практике?
— Второй парадокс, — согласился парень. — А знаете, — он вдруг кивнул в сторону выхода, — вон те четверо в костюмчиках с иголочки — очень подозрительные.
Он указал глазами на охранников из СС, догнавших Лея и девушек.
— Как вы распознаёте нацистов? Не по костюмчикам же? — уже не скрывая улыбки, спросил Лей.
— Сам не знаю, — тоже улыбнулся парень. — Я их чувствую.
— Да зачем им нужно, чтобы в этом зале все передрались? — не выдержала Маргарита.
— Тренируются, наверное, — ответил парень, пропуская их с Ангеликой вперед; зрители начали заходить в зал.
Едва началась пьеса, Лею сделалось скучно и досадно. Гели и Грета, напротив, кажется, целиком обратились в зрение и слух.
«Это ж нужно было попасть на такое!» — думал Роберт, наблюдая, как героиня внушает герою, что он имеет право жертвовать только собою, и как герой возражает ей, что жертвы оправданны, если затем наступят покой и мир для всех.
Героиня, ожидая казни, отказывается бежать из тюрьмы, поскольку для этого ей нужно переступить через жертву — жизнь глупого сторожа. Она гибнет, оставляя толпу без своего руководства.
«Полный идиотизм», — едва не сказал вслух Роберт, когда зрители стоя аплодировали.
Впрочем, одного он не стал бы отрицать — актеры играли превосходно.
«Кажется, в молодости я тоже умел радоваться форме, забывая про суть, — размышлял он, рассматривая восторженный зал. — Или… я этому так и не научился?» Он улыбнулся обернувшейся к нему Маргарите, у которой пылали щеки. Ангелика же была не просто взволнована: все время, пока шло действие, она видела на сцене… себя. Это было странное ощущение — она как будто раздвоилась: одна ее половина страдала и мучилась; другая, бессильная, переживала за нее. Эта другая стремилась помочь первой, но не знала как. Если б сумела, то случилось бы чудо и все остались живы. Гели пока не представляла себе, как расскажет об этом Эльзе — напишет ли в письме или признается при встрече с обожаемой подругой, — но она непременно расскажет, ведь она почувствовала себя актрисой… она сегодня это поняла…
— Ваши прогнозы не оправдались, — сказал Роберт парню в шарфе, который тот почему-то снял как раз перед выходом на улицу.