Единственный счастливый владелец машины, один из тех, кто развозил пиццы по клиентам, развозил потом и нас всех по нашим съемным квартирам.
Я возвращалась в свою каморку глубокой ночью. Лечь сразу было невозможно, я почти беззвучно включала музыку и медленно приходила в себя: расшнуровывала кроссовки, стягивала форменную одежду. Одежда, руки и волосы дышали густым, сдобным запахом печеного хлеба.
Я просыпалась к обеду. И обед ждал меня: в холодильнике стояла пицца. Отчего-то каждый день кто-то не забирал заказанную пиццу. И заказчик, звонивший по телефону, бесследно исчезал. Пиццы возвращались к нам. Иногда сразу несколько коробок высилось около кассы. Одна из них всегда доставалась мне. Я грела свой обед в печке, неторопливо ела и чувствовала себя рабочим человеком. А вечером снова шла на работу. И пока я отковыривала ночью от пола жвачку, мне снова упрямо казалось: нет, это не я, это чей-то фильм со мной. По сценарию Джека Лондона, что ли… Одна призрачность сменила другую, разве что этот сериал чуть, пожалуй, живее. Но это не я расставляю стулья, не я вхожу в кухню, где, как всегда, клубится пар, потому что Антонио моет посуду.
Антонио встречает меня знакомой песней, привычно улыбаясь, слушаю напеваемое на все лады собственное имя, но замечаю: сегодня наш мойщик посуды как-то особенно возбужден, он словно не в силах больше сдерживать чувств, удержать лирический напор. И вот Антонио уже не поет, а кричит:
– Майя, гуау, гуау!
Значить это может только одно: «гав-гав».
Как, на каком другом языке, понятном и мне и ему, выразить чувства? И Антонио долго, громко, восторженно лает. В мою честь.
«Аваав!» – заливаюсь я в ответ. «Ав! ав! ав!» – лаем мы друг другу и покатываемся наконец. Как и все вокруг.
Кухня озаряется ослепительным сиреневым светом. Раздается грохот – на улице бушует зимняя лос-анджелесская гроза. И точно кто-то встряхивает меня за плечи, я просыпаюсь. Прихожу в себя от трехмесячного морока. Это все гавк. Это уж точно по-настоящему, потому что оглушительный дружеский лай двух людей невозможно придумать. Никакой режиссер, никакой творец снов, тем более писатель, такого не сможет.
И значит, это не кто-то, не фантом, не призрак, не тень, это я, Maya Kucherskaya, работаю на рождественских каникулах в «Пицце Хат», и это на меня громко и восторженно лает человек по имени Антонио, отец пятерых детей. И это я отвечаю ему тем же. А еще это у всех у нас завтра – единственный в году выходной. Потому что завтра Рождество.
ОЗЕРО ЧУДЕС
Он шел из Вифании в Иерусалим. А куда шли мы? Мы не шли, мы ехали. Долог был наш путь. О, земля наших предков, о. Она побуждала к эпическому размаху, к дыханию ровному и мощному, как этот ветер с моря, к простоте. О, медлительность и изящество, о, ленивое величие, неторопливость видавшего и познавшего вся, о, горы, горы. А нам нужно было попасть в Тверию, а были мы не в ней. В Тель-Авиве, в Иерусалиме, на краю и в середине земли. Мы ехали много дней, путь наш лежал в Тверию, там подружка наша, Катька, ждала нас. Нельзя было не приехать, нет.
О Марго! Тебе посвящаю я эти строки, не оттого, чтобы это было очень красиво или что я ощущаю себя великим творцом миров, которые снятся пятнадцатилетним девочкам в ночь на среду и пятницу, сбывается всегда, но оттого, что долог был наш путь, полон предчувствий и упований, забегая вперед – несбывшихся. Жажды… мы-то знали чего, мы-то знали… но о том положено у человечков молчать. Почему-то и твоя беспокойная фигура маячит где-то рядом, над левым локтем или даже несколько выше, под левой бровью, если долго вести от нее перпендикуляр в юго-восточном направлении, как раз в той точке, где линия встретится с вот уже третий день подряд мокнущей там пальмой, твоя, Мишка Ш-ш (палец к губам), повторюсь, подвижная и беспокойная фигура, а вот твоей возлюбленной о Господе жены, нет, ее что-то не видать пока в этом подмокшем, продрогшем мире. Она появится потом, мелькнет за его пределами, в самом конце нашего недолгого повествования, ибо светлое у ней было лицо, когда она повстречала нас в Тверии. Встретила и уложила спать.
Мы ехали день за днем, и мне надоело уже столько раз повторяться, но что-то никак не получалось доплыть. Я устала, Марго. И я.
Мы вышли наконец к Средиземному морю, тот душный пустой бесплодностью своей день, этот кофе, кофе, кофе, ты знаешь, я ж, по правде говоря, его ненавижу, горечь и тьма судеб сокрыта в теплой болотистой жиже (в жиже судеб!), но море подарило нам наконец себя – и духота растворилась. Оно было дитею, вечным, синее, чистое, простое, мы пили его прозрачные светлые воды, напиться было нельзя, пили с колен, лбом, носом, глазами, нежные пузырьки скользили по истертым солнцем в наждак щекам, вискам – смягчая. Растворяя истерзанность и бездомность. Теперь солнце светило мягко, накануне ухода, и стало совсем тепло.
– Топись – не хочу, – засмеялась Анька.
– И я тоже, – не расслышала Лиза.
– Я говорю, что хочется остаться навсегда в этой воде.
– Почему она как будто несоленая?