За высокими окнами простиралась святая, святая земля. Чувствуешь? Да что-то не очень – темно ж. Огоньки и как будто деревни, слышишь? Собака лает. Мы вообще-то где? Говорю ж тебе, говорю ж… Лизу снова душил беззвучный хохот. Анька тоже смеялась тихо, а потом стала, кажется, засыпать, прямо на ходу, не переставая кивать Лизке и даже что-то бормоча ей в ответ. Но внезапно очнулась, пришла в себя, пробила насквозь пелену этих выкриков, всхлипов, смешков и проговорила быстро-быстро: «Вот сделаем чудо, и ты больше не будешь, да?» «Вообще ни разу, о чем разговор, ты же видишь, всё под контролем!» – отвечала Лиза сквозь смех. Свет в автобусе погасили – в темноте сверкали ее глаза. «Да в жизни больше, а главное зачем, мне и так хорошо, оч-чень, ты же видишь…» И Аня соглашалась, мотала головой, улыбалась. На них оглядывались, два низеньких человека справа давно уже хитро посматривали в их сторону, говорили что-то возбужденно на своем языке, Аня и им улыбалась, кивала, потому что мир был чарующе сладок, благоуханен, напоен, потому что они были граждане Вселенной и Господь покрывал всё, все какие хочешь тяжкие грехи, какие угодно намерения целовал, лия и лия Свою бесконечную милость, я уж не говорю про воду, серебряную воду Тивериадского моря, светлую, как луна, упругую, как дальняя дорога вдвоем. «Вот увидишь, получится, надо только не забыть снять кроссовки, только горчичное зерно», – повторяла Анька и клевала носом, но музыка у водителя не давала ей окончательно соскользнуть.
Но потом Катька, Мишкина жена, как и было обещано, встретила нас в Тверии с лицом пронзительным, детским и, опуская глаза, просила Аню завтра, лучше завтра утром ходить по воде и делать чудо. Помогла ей раздеться, повесила на вешалку пыльную куртку, дала отпить ледяного желтого сока, сводила умыть лицо в сверкающий кафель, зеркала. Анька уснула тут же, в мягкой гостиничной кровати, крепко-крепко. Лиза еще долго курила на балконе, слушала плеск воды, смотрела на лунную дорожку, улыбалась одними губами в темноту и словно беззвучно разговаривала с кем-то. А Катька думала: надо подвинуться еще чуть-чуть, а то Аньке не хватает одеяла, – и все подтаскивала ей новые одеяльные куски лунной прозрачной ночью над озером Генисарет.
Лос-Анджелес, 1995
ПЛАЧ ПО УЕХАВШЕЙ УЧИТЕЛЬНИЦЕ РИСОВАНИЯ И ЧЕРЧЕНИЯ
Больше всего это напоминало ржавый штырь. Воткнутый в сердце.
Штырь медленно поворачивала рука. Он был с резьбой. Она кричала. Нет, оно.
Уехала вдаль. Вот по ней. Умчала. В горы высокие еленем. В камень прибежище заяцем. На желтом в черную клетку коне. На воздушном шаре в быстром крепком ветру. На деревянном ероплане, тр – в горькую синеву небес.
Ее измученность, ее старенькость, истерзанность ее – вот что мучило сердце – раз.
Ее отсутствие, вот что – два.
Много, много жизней, прожитых ею, среди них и моя – три.
Вынужденность любви к ней – вот что четыре!
Это был не тот вольный ветер, что спархивает с облака вон того, похожего на растрепанную от изумления лошадь, и не с листвы вершин, ввысь вознесенных, нет. Это была любовь, выведенная в пробирке, вдруг вспыхнувшая и разорвавшая в стеклянные брызги всё. В звонкой пахучей колючей стеключей лаборатории твоей вывела ее ты. И незаконное ее происхождение приносило дополнительную муку. Умышленность, вот.
Приезжай скорее и все-все мне объясни.
Приходи, любимая, и все сделай прозрачным. Почему мне больно каждый день? Зачем этот штырь? Что это? Возвращайся.
Май месяц – время мыть окна. Набирать тугую воду, бросать синие плески в мутное стекло. Возить сладко длинной палкой, резиной упрямо скрипеть.
Давай только сначала поправим твое лицо – уберем из него усталость прожившей пятьдесят две тысячи триста девяносто четыре и семь двенадцатых жизней – детских, взрослых, юных, молодых, средних, старых.
Вот теперь можно и поговорить.
Что, рассказать тебе, что я нашла перед твоим отъездом под зеркалом у нас в коридоре? Конверт! И знаешь, что на нем было написано простым карандашом, в уголке, почти незаметно?
И тем, кто к тебе приходит, за плату такую или побольше, ты отдаешь свою душу, в форме виолончели она. Чтобы вдвоем поиграть. По необходимости подкручиваешь еще винтом-штырьком, подкалываешь иголочкой, сыграв, дуэт-другой… Уходишь. Во сне. Пока они спят, одурманенные, твои пациенты, и ты, даже не осенив – нельзя, разбудишь! привяжешь больше, чем след! – не осенив их лиц поцелуем, беззвучными шагами улетаешь в окно.
Ты сон их предутренний, сочный, цветной. Ткни пальчиком – потечет краска. Апельсиновая и малиновая, хочешь, лизни?