– Послушай, Жан. Я прекрасно понимаю, где я нахожусь и какая мне грозит участь. А потому прошу тебя всего об одной любезности. Давай просто поговорим без всяких предвзятостей и барьеров, навязанных статусом каждого из нас. Да, сейчас я обвиняемый и нахожусь в зависимом положении от тебя, обвинителя. Но я не буду вставать на колени, молить о пощаде и выторговывать себе какие-то мелкие поблажки. Почему-то не хочется быть трусом, а хочется хоть немного пожить свободным человеком, пусть хотя бы и здесь в вашей тюрьме. Ты знаешь, я рад, что мы наконец-то встретились и ты даже сам пришёл ко мне. За все годы, что я размышлял о природе Бога и человека, мне очень не хватало серьезного оппонента, который мог бы мне что-то подсказать, направить, предостеречь. Я мечтал о собеседнике, познавшем божественную сущность чуть более, чем я сам. Римские священники, с кем мне приходилось иметь дело, не смогли дать мне ничего нового. Все они закоснели в своём слепом следовании догматам. И вера для них оказалась лишь средством для удержания своего статуса. О чём с ними было говорить? Поэтому я искал твоего внимания, обращался к тебе с письмами. Но в несколько листов бумаги всего не втиснешь, к тому же ты давно перестал мне отвечать. Признаю, некоторыми своими посланиями я нарочно пытался задеть тебя, чтобы как-то оживить твой интерес. Но ты молчал. Поэтому если хочешь, давай поговорим обо всём сейчас. Место, правда, не самое лучшее, но всё же. Только прошу тебя, оставь свой тон допросчика. Если нет, то давай даже не будем начинать. Разойдёмся и останемся при своём.
Высказавшись, Сервет замолчал, глядя на Кальвина и ожидая от него какого-нибудь ответа. Но Кальвин молчал. Услышанное сбило его с толку. Не это, ох, не это он ожидал услышать от арестованного Сервэ. Едва осмыслив первые фразы монолога, Кальвин поймал себя на мысли, что слышит какой-то бред. Или же сам он оказался в каком-то непонятном сне, в котором фразы, произносимые Сервэ, превращались в острые бритвы и иссекали его, Кальвина, доминанту, оставляя от неё жалкие лохмотья. Уж не тронулись ли они оба рассудком? Вечный полумрак, удушье и теснота стен сами по себе могли свести с ума кого угодно.
Кальвину к горлу подкатил ком, не давая вздохнуть. В груди всё защемило и сердце забилось вдруг мелко и быстро, словно боялось остановиться. Всё тело охватила слабость. Единственное, на что Кальвину хватило сил, это поскорее отпрянуть от стола, спрятавшись в тень, чтобы скрыться от прямого и спокойного взгляда Сервета. Недоумение, удивление, растерянность, грусть, отвращение – все эти чувства одно за другим можно было бы прочитать сейчас по лицу Кальвина. «Что он такое несёт? Как он вообще смеет говорить со мной в таком тоне? Кто ему позволил? Его дело только отвечать на вопросы, правдиво и чётко. Что он о себе возомнил? Богохульник и негодяй! Но он так же, как и я понял несостоятельность старой доктрины. Он не махнул рукой на неё, а стал искать свои ответы. Беда, что пошёл он не по тому пути и никто его не остановил. И я ему не помог. Может он просто несчастен и недалек умом? О, нет, он коварен, этот Сервэ! Он не просит снисхождения и ведёт себя, словно он на свободе. Зачем он завёл этот разговор? На что надеется? Здесь что-то не так … Он обратился ко мне по имени! Как? Неужели он назвал меня по имени? Во всей Женеве кто-то хоть раз назвал меня так? Только Иделетта, бедная жена моя, но это другое. Ах да, Луи! Дружище Луи дю Тилье! Как мы с ним скитались по французским провинциям! А как уносили ноги из Феррары! Когда это было? Лет двадцать назад? Впрочем, вернувшись в католичество, Луи перестал быть мне другом. О Боже, что же мне делать?»
Кальвин, словно каменный истукан застыл в молчании, ни звуком, ни шевелением не желая выдать ужас своего состояния единственному своему собеседнику. Полутьма тюремной комнаты надежно скрывала его от Сервета. Однако продолжаться вечно это не могло.
Кое-как справившись со своим смятением, Кальвин наконец взял себя в руки. Пусть первый выпад противника он пропустил, но это не повод отступить. Кальвин никогда не отступал и никогда не сдавался. В Женеве это мог подтвердить любой.