– А вы вспомните. Зима тридцать пятого, Париж, какая-то захудалая таверна, в которой вы имели честь беседовать с мсье Лойолой, что ныне состоит генералом римского ордена Иисуса Христа. Впрочем, тогда он был всего лишь университетским профессором.
Вилланов задумался, углубившись в воспоминания.
– У вас, напомню, тогда с мсье Лойолой завязалась некая дискуссия, невольными слушателями которой оказались все, кто находился в той таверне. И я в том числе. Своими глупыми дерзостями вы едва не поставили в тупик достопочтенного профессора. На меня тогда вы не обратили никакого внимания, а вот я вас запомнил хорошо. Ну так что, мсье Сервэ, будете дальше отпираться или закончим эту игру и поговорим серьёзно?
Легкая тень удивления пробежала по лицу Сервета.
– Да, я помню ту встречу. Тогда он был бледен как смерть и едва передвигал ноги. Человек безграничной отваги и веры. И наивности. Таким он мне показался тогда.
Первоначальная наигранная веселость незаметно улетучилась из облика Сервета. В голосе его стала слышаться серьёзность и какая-то усталость.
– Сегодня, окажись вы с ним лицом к лицу, вряд ли нашли бы его наивным. Генерал и его орден a priopi не прощают никаких вольностей в следовании доктрине веры ad majorem Dei gloriam24
.– О, да. Слава Богу, в Женеве нет его приспешников и мы с вами, дорогой мэтр, можем быть спокойны. За этими стенами уж точно.
«Но в Женеве есть я!» – едва не вырвалось у Кальвина. Среди мрака и удушья тюремных стен ему претила легкость манер, являемых Серветом. Любому арестанту здесь было бы впору подобострастно лебезить и выискивать себе благосклонность и смягчение участи. Но Сервет ничего подобного не выказывал и вел себя на равных. Это начинало раздражать Кальвина, но он удерживал себя в руках.
– Очень хорошо, мсье Сервэ, что вы понимаете, где вы находитесь. Надеюсь также, что вы не забыли, по какой причине вы оказались в этих стенах. И всё же напомню. Женева обвиняет вас в многочисленных ересях и богохульстве, сочинении и распространении богопротивных опусов, кои призваны смутить умы христиан и отвратить их от веры истинной. Не возражайте. Свои доводы вы представите не мне. Все ваши тезисы и аргументы, изложенные в книгах, автором коих вы являетесь, будут рассмотрены судом. Он же даст им оценку и вынесет свой вердикт. Я пришел сюда вовсе не для того, чтобы вступать с вами в диспут. Меня привел к вам несколько иной интерес. Я хочу понять, как вообще вам в голову пришли такие идеи? Откуда они взялись? Сами ли вы их выдумали или кто-то вас к этому надоумил? И что сподвигло вас пропечатать их в своих книгах? Прошу ответить честно. Как вы видите, я не собираюсь вести протокол нашей беседы и даю слово, что всё, что вы скажете, останется в этих стенах и не будет предъявлено суду как отягчающее вину обстоятельство при решении вашей участи. Смягчающим обстоятельством оно также не станет.
Кальвин произнёс всё это своим твёрдым, не допускающим возражений менторским тоном, с каким обычно выступал перед Советом города или на проповедях в храме. Он в упор глядел на Сервета и надеялся уловить в его глазах если не смущённость и согласие, то хотя бы какую-то неуверенность. Но ничего этого не было. Взгляд Сервета был спокоен и задумчив.
– Ну так как, мсье Сервэ? Будете говорить?
Сервет, раздумывая о чём-то, медлил с ответом.
– Что ж, Жан, пожалуй, я не смогу отказать тебе в беседе, тем более, что я сам давно её желал. Когда мне ещё представится возможность поговорить с тобой вот так, с глазу на глаз? Спокойно и откровенно …
– Послушайте, Сервэ! Прошу обращаться ко мне так, как вам было указано. И не забывайте кто вы и где находитесь!
Голос Кальвина словно колокол прозвенел в давящей тишине тюремной комнаты. Дерзость узника возмутила его до самой глубины. Так обращаться к нему? Что этот Сервэ возомнил себе? Впрочем, опыт идейных баталий в таких случаях советовал Кальвину только одно – сразу ставить смутьяна на место.