Грета,
Она тосковала по матери, это была для нее мука, невыносимая, калечащая, словно ее саму переломили надвое. И Маркус – даже на расстоянии в десяток шагов, даже с другого конца улицы – видел и чувствовал ее боль. Но ведь он не хотел ей ничем досаждать, не хотел занимать пустыми разговорами. Хотел пожалеть, утешить. Хотел, чтобы она плакала, уткнувшись ему в плечо… Кому, как не ему, понять, что она чувствует. У него убили отца, у нее – мать. Разве теперь им не нужно держаться еще ближе, поддерживать друг друга, не дать сердцу истечь темной, отравленной горем кровью? В нем есть сила и отцово упрямство, в ней – нежность, мягкость, спокойствие…
Или, может, она забыла о нем? Нет, невозможно. Ведь белая лента по-прежнему вплетена в ее волосы…
С силой зажмурив глаза, Маркус попытался представить себе, как она улыбается, – сколько дней, как он не видел ее улыбки… Попробовал – и не смог. Лицо ее почему-то расплывалось, уходило, таяло, как будто в тумане. Но – слабое утешение! – вдруг вспомнился ему день незадолго до их помолвки. Воскресенье, церковь, стоящие между ровными рядами скамей люди – среди них и отец, и Магда Хоффман, и Ганс, – повторяют вслед за пастором молитву. Грета стоит недалеко от него, Маркуса, и ее мягкие губы медленно шевелятся в такт гудящим, наполняющим церковь от подвала до балок крыши словам.
Может быть, поговорить с господином бургомистром? Но он теперь совсем не выходит из дома… Что же делать, что делать?!
Маркус сжал кулак, и попавшая между его пальцев тонкая веточка жалобно хрустнула, переломившись надвое.
От костра потянуло запахом мяса – поджаривали, проткнув аркебузным шомполом, тушку первого зайца.
Конрад Месснер, поглядывая одним глазом, чтобы не подгорело жаркое, рассказывал:
– Кто во все это не верит – последний дурак. А я точно знаю: правда. Как Господь посылает на землю целителей и святых, так и Рогатый шлет тем же манером сюда своих слуг. Или, думаете, неспособен он, маловато силенок? Как бы не так! В сад Эдемский, за золотыми вратами, стражей ангельской, сумел проползти? Сумел и дело свое черное сделал. Много у него сил, много, оттого и жизнь стала тяжелая на земле. В прежние времена простому батраку в обед – хлеба полкаравая, а сверху еще мяса кусок, жирный, сало в несколько пальцев. Съел, поблагодарил, а тебе еще и полкувшина доброго пива. Такой был закон. Хозяин батрака не мог обижать, а мастер – подмастерья. И жили люди в согласии, работали, друг другу не мешали, каждое сословие при своем деле. А сейчас гляди, как перемешалось все: пшено – с бурьяном, достаток – с нищетой, монах – с боровом…
Чеснок говорил медленно, будто нехотя, цедил через губу слова. Из них семерых Конрад был самым старшим – на Сретение ему исполнилось двадцать два. В Кленхейме он считался первым охотником, лучшим из всех, и дома у него целый мешок был полон желтых, вырванных из мертвой пасти волчьих клыков.
– Кайзер теперь хуже, чем турецкий султан, – продолжал Месснер. – А посередь всех – Сатана затесался. И сколько его слуг бродит теперь по земле – а от них и войны, и недород, и раздоры среди людей. Ходят они, ходят, вредят честным христианам, где только могут, но время от времени собираются все вместе. Главные шабаши проходят после Святой Пасхи. Такой у них порядок: свои богомерзкие служения устраивать после христианских праздников. Дядя мой, отцов брат, рассказывал: сборища эти проходят всегда на горах, и чем выше гора, чем дальше она от людских поселений, тем лучше.
– Как же они добираются туда? По воздуху, что ли?
– Так и есть, – важно кивнул Чеснок, – по воздуху. Кто на метле, кто в суповом котле, а кто и на топоровом обухе. Только топор должен быть не простой, не тот, с которым дровосеки ходят, а палаческий, которым срублено не меньше десятка преступных голов. Но самые сильные, самые лютые ведьмы и колдуны прилетают туда своим ходом, без метел и прочей утвари. Намажутся топленым человечьим жиром от головы до пяток – и взлетают, и лететь могут до тех пор, пока жир не обсохнет. А где они жир берут – догадывайтесь сами.
– Брехня все это, – лениво протянул старший Крёнер. Он полулежал, упершись в землю локтем, и плевал в костер, стараясь, чтобы плевки падали ближе к середине. – В жизни не видел, чтобы люди летали. Хотя нет, один раз было: в Магдебурге кровельщики перестилали черепицу на крыше Иоганновой церкви, а один из них возьми и сорвись. Вот и полетел, с крыши прямо на мостовую. На такой полет поглядишь – сам не захочешь.
Остальные заухмылялись.