Ночные дежурства скучны и гнетут похлеще иных видов, оставшихся после сражений, когда зелёный пояс на несколько лет убит — былая целина, которую начинали возделывать заново дюжину раз; каски с копьями и подвязками отдельно от голов, в неестественных впадинах стоит мутная вода, везде одного оттенка, позади что-то несильно взрывается, уцелевшие стога, уже с начинкой, поделённые трупами с обеих сторон траншеи, будто пивной турнир.
В лесу осень. По ночам особенно морозно к утру. Дятлы взлетают над кронами, недолго парят, потом падают камнем и исчезают. К пяти тридцати начинается звон, яснеет, от рассвета долетает только эффект, без процесса, стволы проступают, навевая безысходность, вдаль всё они, стены возникают в зависимости от точки, в которой находится смотрящий. В корнях впадины, а в тех дымка, что в ней оказывается, то сыреет. Под листьями не может лежать хвоя, хоть полоса и смешанная. В балке на последнем издыхании ручей, краснопёрке по глаза. На озерце живут дикие утки. Древесные лягушки взмывают и пропадают в зоне маскировки. Чем ниже, тем шире мир. Появляется роса.
По крайней мере, он признавал их деятельность партизанской, таким образом, придавая всему предприятию официальный статус, радикально отличавший их от разбойников, чей всегда дихотомический имидж (для крестьян и для господ) не утратил силы и к началу XX-го века. Отрядов было три: имени Александра, Наполеона и Цезаря. Возможно у него имелась травма детства, связанная с означенной линией Отечественной войны. Каждый делился на два взвода, диверсионный и разведывательный, и два отдела, оружейный и радио. Никакого радио у них отродясь не было.
Послышался шум со стороны клеток, перед ними непрестанно скользила тень, выявляющаяся на границе круга света от углей и ныряющая обратно. Когда надоедало импровизировать и вообще ломать голову, он просто тыкал их палкой и с вызовом смотрел в глаза, но не оставлял никогда. Сегодня с утра озвучил новую версию, что они человекоподобные китайские обезьяны. Все как один, похоже, несломленные, кусались, царапались длинными ногтями, будто фраппированные видом хуёв барышни. Им объясняли, что это от занявшей в жизни чересчур много места религии. В их учении всё состояло из сект с трудными китайскими подзаголовками, и в каждой свой марафет, дисциплина вплоть до па отряхивания ног перед молитвенной мозаикой, приклеенной к посечённым ковровым дорожкам, а что для русских и яйца выеденного не стоило, им представлялось унизительным изменением системы ценностей, тем, что неслыханно, непристойно и безобразно.
Т. сейчас ни дать ни взять был Матьяш Корвин, желающий выйти уже в Молдавии, или Фердинанд II Католик, посещающий любовницу, или Максимилиан I, ещё и отпихивающий на ходу Дюрера, желая скорее достичь места падения Энсисхеймского тела. Крался по ночному лесу обратно.
Командир, некогда тучный мужчина сорока лет, высокий, красные руки, красная потная шея и суровый взгляд, уроженец Винниц, утром вызвал диверсионный и разведывательный отряды к себе. Он всегда принимал людей в своей землянке. Здесь он орал и посылал на смерть, решая единолично, редко когда ставя вопрос ребром. Снаружи ребята ждали, с какими лицами кто выйдет из энергетического центра их ярма, узла тонких путей, откуда исходили возможности принести пользу, эссенция, таким образом, Родины, ради неё всё это и получалось вытерпеть. Закричит оттуда невидимая жена или начнёт причитать мать, никто не изумится, не пойдёт повидаться, караулить её — уже испытание. Он словно напитывал подземелье диктатом, роком, на которые обрекались пятьдесят процентов его приказов; сам таял на глазах, выходил наружу всё реже.
Их долго везли в поезде, в таких символических купе, где невозможно поднять руки, хотя, может, это неудобство и было надуманно. Чёрт его знает, но, говоря без прикрас, их везли в стиральных машинах. Окна в вагонах закрасили, свет не зажигался. Потом гнали пешком, с мешками на головах, около суток, пока не начали спотыкаться от астении и влетать в спины впередиидущих. Каждый нёс свой инструмент на себе, их раздали после поезда, тщательно проверив, чтобы каждому достался именно его. Непонятно, зачем в лагере музыка, которая — он мог дать ручательство любому — нужна повсюду, но только не в том месте, где они оказались. Мешки сняли, глаза пока привыкали к свету, неяркому, исходящему от высоких электрических ламп, откуда-то из вертикали звёзд.
Трудно сказать, какая часть заключённых смотрела, после, пожив здесь, он задумался, сколько мужиков вообще тогда разбирали перед глазами хоть муаровые круги от трения, на которое иным уже даже не хватало силы рук.
… когда красная ветошь заполоскалась в руке надзирателя, беднягу, охрипшего от крика, пристрелили.
После проделанного воспротивился только один, он играл на тарелках, всегда сурово, как будто в него вселился Гектор Берлиоз. Руки были связаны около локтей, чтобы он мог держать. Манёвра не хватило для передачи в мозг заключённых сигнала к восстанию, хотя некоторым мелодиям это удавалось.