Глубокой ночью он поднялся на стену крепости и наткнулся взглядом на реку под названием Тихая Сосна. Извилистая белая линия между невысокими склонами, на которых снег перемежался коричневой травой. Было холодно, однако он скинул полушубок. Сказал часовому отправляться спать, что сам достоит час, мол, души убитых ляхов трясут ложе. Тот скатился по гнущемуся в середине трапу туда, где спали товарищи, по всему двору спина к спине, в кого-то врезался, получил пищалью в глаз, тишина стояла почти гробовая, волчком понесло к котлу, где топили снег, вот уже головой в нём, шапка медленно опустилась на дно, кудри заиндевели горизонтально, судить по тени — он сейчас стоял в очень претенциозной тиаре. Он принёс с собой заранее приготовленную ветвь с наращённой на конце серной головкой. Прочистил канал орудия банником, колодка была оббита овчиною, мыском сапога поднял в воздух стоящий тут же бочонок с порохом, из него взял часть заряда, дослал шуфлою до зашитого конца, возвратил шуфлу, поместил в канал прибойник, стал прибивать заряд до того, пока прах не ссыпался в запальный родник на казённой части, дославши весь заряд, дослал и пыж, смёл порох со стен канала, снова нанёс грязь на банник и вогнал ядро, заложив несколькими слоями пакли. Встал спиной к реке, зубцы стены стискивали живот, направил дуло в грудь, воспламенил соль, когда красная точка отправилась в путь, резким движением откинул ветвь. Уши ещё успело заполнить колебанием, шумом, и он успел подумать, что это шум.
Китаец прицепился к нему у ратуши Старого города и больше не отставал. Китаец, а может, и монгол, давненько он не видывал монголов. В последний раз, дай бог памяти, в семидесятых, когда он подолгу жил около и внутри Шахрисабза, осуществляя поиски настоящего рубина Тамерлана и кое-чего ещё из вещиц великого эмира; ему в руки случайно попало свидетельство, что во времена владения камнем Ост-Индской компанией произошли существенные подтасовки и провенанс артефакта разошёлся на четыре ветви. Кто это? — думал он, пытаясь заглянуть себе за спину через любую доступную амальгаму, — надеюсь, не какой-нибудь мастер ночного искусства по мою душу? Встречу с таким он однажды едва пережил, полагая тогда, что заслуживает знать, кто к нему приближается, возможно, будучи тем самым, очевидно, будучи тем, кто есть у кого-то, кого кто-то считает имеющимся у него, имеется, может поделиться, может получить письмо, кто рядом, даже когда далеко, считается своим, вот таким он, с душой нараспашку, сидел тогда по шею в смрадной жиже у бамбукового моста на окраине Сингапура, делал умозаключения на основании видимой ему разномастной обуви и отвлечённо подумывал бросить кампанию по обнаружению завещания Абдуллы, тем более что, очевидно, он не так уж и приблизился к цели, ведь болото экскрементов и бумажный памятник интеллектуальной истории в Азии практически несовместимы. Кинул взгляд в открывшуюся стеклянную дверь кофейни, словно посмотрел в кусок стекла на спине гонимого толпой банкира, в очередной раз удостоверился, что хвост не сброшен. В феврале шестьдесят девятого года ему случилось оказаться сильно выше уровня моря, а именно на почти двух тысячах саженей, в жутком ледяном доме, построенном исчезнувшим племенем на безымянном тибетском склоне, там, прежде чем выйти из-за угла, следовало всматриваться в стену напротив, чтобы не схватить проклятие или нечто получше, но и более осязаемое. Кстати говоря, тогда он закрывал один гештальт из детства, а не искал очередную цацку, производство которой нельзя поставить на поток. Никогда не видел столь безупречно одетого китайца, тройка, котелок, сорочка, крахмальный воротничок, ботинки, белоснежные гамаши на кожаных пуговицах. Однажды в лавку зашёл подобного вида коммивояжёр, весьма угрюмый малый, но он как раз это и уважал в коммивояжёрах. Тогда он взял у него несколько книг, в том числе «Апологию», с которой в действительности несколько повредился умом, хотелось надеяться, что временно, поняв для себя нечто иное. Книжка про забор, где забором подкреплялась не философия даже, а контекст, объясняющий ту самую людскую повадку, а, стало быть, в целом их способность решаться. Или трактат, или притча, или Коновалов крут, или слишком мягкотел, чтобы докончить начатое точкой, а не той кляксой, что он поставил уже при наборщике, не успевая развернуть мысль. Кто-то там слышал, через пятые руки, будто он готовит себя к составлению энциклопедии страстей, где бы ни слова не говорилось о бремени. Анализ самоубийства у него так, проба пера, точнее, способностей всё это осознать и транслировать, и то, что душевнобольные априори теряют возможность, там далеко не главная мысль. Рисуется этакий болезненный, с коркой на губах поздний студент, шатающийся, держась Московской, с поднятым воротником и пожелтелыми белками, ни на кого не глядящий, всё более по окнам или на сточные трубы, в кармане пальто мятые листы «Первого рейха». Как Гавриил, но только не такой нацеленный…