Не была ли действительно Европа нацелена на единство, если хотели сохранить это состояние мира? Могло ли это единство быть достигнуто без силовой помощи и не требовало ли оно, по меньшей мере, в начальной стадии, господства самой сильной державы? И не была ли Германия самой сильной державой? Каждый раз это были не только немцы (два их поколения), которые на этот вопрос отвечали «Да». 1938 и 1940 годы показали, что также и многие не немецкие европейцы, хотя и с оговорками, готовы были нерешительно ответить «Да». А то, что получилось после 1945 года, приводит к выводу, что они, возможно, не были совсем неправы. Они, возможно, были бы правы, если бы Германия, с которой они имели дело, не была бы Германией Гитлера.
Подчиненная Гитлеру Европа была бы без сомнения кошмаром, так как во многих отношениях была кошмаром уже находящаяся под Гитлером Германия – с его преследованиями евреев и концентрационными лагерями, его конституционным хаосом, его правовым разложением и принудительной культурной провинциальностью. Но помимо этого нужно не просмотреть и нечто другое: европейскую систему равновесия девятнадцатого века в двадцатом веке было уже не спасти. Уже Первая мировая война и последовавшее за ней мирное урегулирование по существу разрушили ее. Предпринятая в 1939 году попытка Англии и Франции, после долгих колебаний и с неуверенностью восстановить эту систему, потерпела крах уже в 1940 году. Тест Второй мировой войны доказал, что Европа двадцатого века имела только выбор между немецким или американо-русским господством. Нет сомнения: так как немецкое господство было при Гитлере, то во многом Европе было предпочтительнее американское, а в некоторой степени даже русское, хотя некоторые это будут оспаривать.
С другой стороны, немецкое господство объединило бы Европу; американо-русское должно было ее принудительно разделить. И объединенная под немецким господством Европа могла бы еще длительное время сохранять свое империалистическое господство в Азии и Африке. Европа, разделенная между Америкой и Россией, должна была его спешно потерять.
Становится понятным, почему Гитлер в 1938 году в Восточной Европе и в 1940 году, после победы над Францией, нашел на всем континенте известную готовность подчинения, хотя тогда и не было такой тоски по европейскому единству, которая по силе примерно соответствовала бы немецкой в середине девятнадцатого века. Такое желание появилось только после 1945 года, когда уже ничего нельзя было изменить. Но готовность смягчить силу и извлечь лучшее из подчинения более сильному проявилась уже в 1938 и 1940 годах. И она была связана, по меньшей мере, с пониманием того, что Европа могла бы очень хорошо использовать более высокую степень единства, даже если ценой стало бы (возможно, на начальном этапе) немецкое господство. Было еще живо воспоминание о том, как Пруссия Бисмарка в войне 1866 года объединила побежденные немецкие страны – и тогда в объединенной таким образом Германии постепенно шло улучшение. Разве не думали о том, что победившая Германия в объединенной Европе также обеспечит подъем, а ее отвратительные черты при этом постепенно сотрутся? Не мог бы этот желательный процесс даже ускорится за счет встречных шагов? Насколько широко такие мысли были распространены в 1940 году почти во всех странах Европы и, особенно во Франции, настолько мало хотели о них знать позже. Если бы Германия имела тогда Бисмарка, а не Гитлера…
Но не будем погружаться в мечты. Германия имела Гитлера, и от Гитлера зависело (как всегда может сказать об этом социологическая школа описания истории), выйдет ли из этой ситуации объединенная и усиленная Европа или то, что из этого действительно получилось. «Я был последним шансом Европы», – сказал Гитлер в диктовках Борману в феврале 1945 года, и в известном смысле он был прав. Только он должен был бы добавить: «И я разрушил ее». То, что он ее разрушил – это было его второй большой ошибкой после первой, нагрузившей его немецкую европейскую политику его антисемитизмом. Чтобы понять, чем и почему он разрушил Европу (а именно дважды) мы должны несколько более детально рассмотреть его политику осенью 1938 года и летом 1940 года. При этом получается, что шанс, который предлагался ему дважды, он оба раза или не увидел или сознательно отбросил – двойное упущение, которое весит ровно столько же, как и более бросающаяся в глаза ошибка 1941 года, когда он напал на Россию и объявил войну Америке.