Оторванный от раздумий, Заммлер отреагировал на оригинальную персону Бруха очень своеобразно. Примерно так: «Вещи, с которыми мы встречаемся в этом мире, связаны с формами нашего восприятия в пространстве и во времени, а также с формами нашего мышления. Мы видим то, что перед нами: сущее, объективное. Это временное проявление вечного бытия. Есть только один способ вырваться из плена форм, из тюрьмы представлений, – свобода». Считая себя в достаточной степени кантианцем, чтобы со всем этим согласиться, Заммлер видел, что для сердец, подобных сердцу Вальтера Бруха, плен форм мучителен. Потому-то Вальтер и пришел. Вот в чем была причина его клоунады, а клоунствовал он всегда. Если Шула-Слава могла ворваться в квартиру с рассказом о том, как ее, зачитавшуюся, сбил конный полицейский, преследующий оленя, то Брух мог ни с того ни с сего запеть голосом слепца, который ходил по Семьдесят второй улице с собакой-поводырем и блеял, тряся монетками в стакане: «Что за Друга мы имеем…[39]
Благослови вас Господь, сэр!» Еще Брух обожал пародировать похоронное пение на латыни, используя для этого музыку Монтеверди, Перголези и мессу до минор Моцарта.– Ладно, ладно, Вальтер! – сурово прерывал Заммлер Бруха.
– Да, я знаю, дядя Заммлер, худшего мне пережить не пришлось. Не то что тебе. Ты всю войну был в самой гуще. Но я сидел там с поносом и с такими болями! Бедные мои кишки! Не было смысла аршлох[41]
прикрывать.– Хорошо, Вальтер, незачем так часто это пересказывать.
Но Вальтер, увы, не мог не пересказывать. Приходилось его слушать, ощущая смесь жалости с раздражением.
Многие, многие знакомые всегда, вечно, опять и опять приходили к Заммлеру для обсуждения сексуальных проблем. Брух не был исключением. Он обожал руки женщин. Молодых, нехуденьких и, как правило, темнокожих. Часто пуэрториканок. Летом, когда они начинали носить открытую одежду, он замечал их в метро. Прижимаясь к металлу, ехал с ними до испаноязычной части Гарлема – единственный белый пассажир в вагоне. И все это: восторг, стыд, боязнь потерять сознание в момент семяизвержения – описывалось Заммлеру. Рассказ сопровождался почесыванием волосатого основания толстой шеи. Клиника! Между тем у Бруха почти всегда бывала какая-нибудь дама, с которой он состоял в самых возвышенных, идеалистических, утонченных отношениях. Классика! Вальтер был способен к сочувствию, к самопожертвованию, к любви. Мог даже быть верным. По-своему. Как Доусон своей Цинаре[42]
. Сейчас Брух, по собственному его признанию, страдал наркотической зависимостью от рук женщины, которая работала кассиршей в аптеке.– Захожу туда при каждой возможности.
– Угу, – отозвался Заммлер.
– Это просто безумие. Под мышкой у меня всегда портфель. Из первоклассной кожи, очень твердый. Я заплатил за него тридцать восемь пятьдесят в магазине «Уилт» на Пятой авеню. Понимаешь?
– Понимаю.
– Прошу что-нибудь центов за десять или за четверть доллара. Жвачку, например. Иногда салфетки для очков. Подаю крупную деньгу: десятку, а то и двадцатку. Специально перед этим захожу в банк за новенькой купюрой.
– Ясно.
– Дядя Заммлер, ты себе не представляешь, что я чувствую, когда вижу эту округлую руку. Такую смуглую! Такую тяжелую!
– Да, наверное, не представляю.
– Я прижимаю портфель к прилавку, а сам прижимаюсь к портфелю. И стою так, пока она отсчитывает сдачу.
– Хорошо, Вальтер, избавь меня от дальнейшего.
– Прости, дядя Заммлер, но как мне быть? Я иначе не могу.
– Это твое дело. Мне-то зачем рассказывать?
– А почему бы не рассказать? Есть какая-то причина. Должна быть. Пожалуйста, не останавливай меня. Будь так добр.
– Тебе бы следовало остановиться самому.
– Но я не могу.
– Не можешь?
– Я прижимаюсь. Дохожу до высшей точки. Чувствую влагу.