— Жеманница назвала, потому и жеманное. — Сергей Тихонович зажег трубку. Пальцы у него все-таки подрагивали. — Жена давнишнего губернатора, особа романтическая и поклонница Лермонтова, сопровождала супруга в инспекционной поездке. Она и нарекла. А монастырь Утоли-мои-печали уже потом построился. Видите шпиль часовни?
— Но островок совсем маленький.
— И монастырь маленький. Игуменья да четыре монашки. Теперь без игуменьи…
Не сводя глаз с медленно приближающейся скалы, Фандорин глухо спросил:
— А вы ее видели живой? Игуменью.
— Конечно. В больнице, когда из-за Ольшевского приезжал. Монашки в дневное время работали там милосердными сестрами, а Феврония была вроде фельдшерицы. У нее откуда-то имелись медицинские познания и навыки.
Эраст Петрович кивнул и не удержался, задал еще один вопрос, лишний:
— И… что она? Какая она… была?
— Странная, — пожал плечами Клочков. — Непохожая на игуменью. Во-первых, совсем не старая, примерно моих лет. Во-вторых, улыбчивая. Но при этом, по-моему, несколько не в себе. Будто прислушивается к чему-то, а отчего улыбается — не понять. Да что с нее взять? Черница.
Насупившись, Фандорин заговорил о другом.
— Как туда поднимаются, на Парус этот? С другой стороны, верно, есть какой-нибудь спуск?
— Нет, всюду отвесно. Потому и обитель здесь построили — чтобы от мира изолироваться. Вон, видите, внизу маленький причал, а от него вверх тянутся тросы? Такой примитивный, но довольно удобный механический лифт. Утром монашки садятся в корзину, спускаются, плывут в больницу, работать. К вечеру возвращаются, поднимают свою гондолу — и всё, до утра как в неприступной крепости.
— П-постойте. Игуменью убили на острове? Ночью? А попасть никто из посторонних туда не мог? Но ведь это означает…
— Ничего это не означает, к сожалению, — вздохнул титулярный советник. — Когда меня не пустили на остров, я истребовал всех монашек на берег. И каждую допросил. Тоже, как вы думал: всё просто, только четверо подозреваемых…
— И что же?
— Посмóтрите на них — сами поймете. Не буду навязывать своего суждения.
Товарищ прокурора держался не так, как утром, но и не так, как давеча ночью. Был и не вял, и не болтлив, а, пожалуй, нормален.
— Переночуем в больнице, у Аннушкиной, — сказал он. — Раз корзина поднята, до завтра уже не спустят — пока на работу не поплывут. — Он повернулся к больнице. — А может, и завтра не спустят. Больница-то, похоже, закрыта. Ни души, и простыни не сушатся… Однако в докторском флигеле дым из трубы идет. Значит, Людмила Сократовна здесь.
— К больничному причалу швартуйтесь, — велел Фандорин капитану. — Сергей Тихонович, а зачем в этой пустыне построили больницу? Тут и деревень не видно. Монастырь — и больше ничего.
— Выше по течению, в пятнадцати верстах, село Шишковское, но там своя лечебница, земская. А эта — частная, главным образом для лесного народа, зытяков. Верней, зытячек, потому что принимают только женщин. Не благословил владыка, чтобы монашки за больными мужчинами ухаживали. Грех и соблазн. А зытячки сюда издалека добираются. Русские бабы многие тоже предпочитают у Аннушкиной лечиться, а не в земской. Здесь лекарств больше, ну и Людмила Сократовна, хоть характер у нее собачий, врач она превосходный, швейцарской выучки. За то, говорят, и немалое жалованье получает — побольше, чем земский доктор.
— По вашему предположению она приехала сюда из-за своего жениха?
— Да. И побег его без Аннушкиной, конечно, не устроился бы. Поразительно вот что. Раньше, если кто-то убегал, охотники его за день, много за два находили. А этот три недели уже гуляет, хотя сам Шугай его ищет, зытяк один местный, жуткий головорез. Раз он до сих пор не принес палец — значит, гуляет где-то Ольшевский. Или в схроне отсиживается. А может быть, Сократовна каким-то манером его отсюда уже переправила…
— Да почему вы так уверены, что без нее не обошлось? Вы ведь говорили, что Ольшевский — террорист, а стало быть человек отчаянный.
— Кто, Ольшевский-то? Жидóк жидкий, — презрительно покривился титулярный советник. — Никогда бы он без посторонней помощи не сбежал.
— Вы юдофоб? — холодно осведомился Фандорин.
— Вовсе нет. Мне что еврей, что русский, всё едино. Но, знаете, бывает поляк и бывает полячишка, бывает немец и бывает перец-колбаса, бывает русский, а бывает русская свинья. Так вот Ольшевский именно что жидок, находка для юдофоба. Я с ним знаком, имел удовольствие. Был у него в остроге по жалобе на условия содержания, в порядке прокурорского надзора. Ничего сделать, естественно, не смог, но выслушать выслушал. Собственно, Ольшевский сам мне про невесту проболтался.
— А вы, конечно, донесли Хозяину, — с упреком молвил Эраст Петрович.
Клочков тяжело вздохнул.
— Ольшевский — жидок, а я — русская свинья. Гнусно поступил, сам знаю. Но чего вы от меня хотите? Я человек сломанный.
— Давайте без д-достоевщины, не упивайтесь самоуничижением. Лучше расскажите поподробней про Ольшевского.