Звонил шеф с убедительной просьбой выехать на объект к неожиданно подвернувшемуся очень нужному клиенту. То, что клиент действительно нужный, я поняла по тому, что Савва Морозыч звонил лично, а не доверил это нашему главному секретарю Пете.
— Надо, зая, надо, — подлизывался он. — Там и дел-то на пару часов, обставить мебелью небольшую холостяцкую квартирку очень полезного для нас человека. Сделай папочке приятное, не откажи старику в удовольствии.
Старику было глубоко за пятьдесят и, несмотря на обильную седину и ребра, переломанные бесами в крошево, дедуля смотрелся вполне свежо и завлекательно. Его манера общаться с любой женщиной как с особой легкого поведения, занимающейся тяжелым физическим трудом, никого особенно не обижала и не вводила в заблуждение. Все знали, что он давно и прочно женат и его бдительная жена Лена Львовна следит за каждым его шагом. Как-то в порыве откровенности она нам призналась, что если только заподозрит своего благоверного в какой-нибудь интрижке, то и ему несдобровать, и для соперницы коварной всегда есть в запасе бутылочка с серной кислотой. Я и до этого избегала надолго оставаться с Сам Самычем наедине, но после такого скромного заявления его супруги стала и кабинет его, от греха подальше, за три версты обходить.
Взрослая вроде, почти старая женщина, а какие нешуточные страсти. Тотальная слежка, подслушивание телефонных разговоров, собственный штат доносительниц, а в кладовке на полке в бутылке из-под настойки шиповника до поры до времени тихо побулькивает серная кислота. Может быть, это и есть любовь? Вот только вопрос: к кому? Или скорее — к чему? К Сам Самычу? К его душевным богатствам? Или к его несметным сокровищам? К его недвижимости в Испании? Или к недвижимости его члена? Или все-таки движимости? Раз Лена Львовна волнуется, значит, еще какое-то шевеление хоть раз в квартал, да происходит? Или я сама такая циничная, грязная женщина, думаю только о плохом, о мелком, а там такая большая, такая хорошая любовь! Но разве могут еще любить другу друга люди, прожившие в браке больше тридцати лет? Я бы, наверное, не смогла. По крайней мере, так. Отчаянно, неистово, горячо. Когда вся морда в морщинах, когда грудь обвисла, а живот, наоборот, торчит, как силиконовый. Когда эстроген практически на нуле, а тестостерон, как назло, пробивается пухом над верхней губой, и на голове уже тоже пух, а не волосы, и в других местах давно уже все поредело и поседело, и уже лучше бы пожрать, чем потрахаться, — какие тут к черту страсти? До завтра бы дожить и обрадоваться этому.
Когда мне будет глубоко за пятьдесят, я превращусь в старуху, и, может быть даже, мне будут уступать место в общественном транспорте. Да что там за пятьдесят, в нашей стране сорок лет — бабий век, ни на работу устроиться, ни замуж выйти. Догуляю свои последние золотые денечки и вступлю в век серебряный, как в дерьмо. Позолота смоется, из-под нее станут проступать тусклые серые краски утренней бледной кожи, потрескавшихся сухих губ, глаз цвета апрельского уходящего снега и волос с не прокрашенными седыми прядями. По утрам мои кости будут скрипеть как колеса несмазанной телеги, колени подгибаться под тяжестью туловища, пятки трескаться, как почва в пустыне, а парадонтозные десны над остатками зубов живописно кровоточить и оставлять на зубной щетке красивые пунцовые пятна.
А мимо будут проходить смирные юноши с упругими попами, железными бицепсами и пустыми, оловянными глазами. Они будут смотреть на меня сквозь и не замечать ни усталости моей, ни сгорбленности, ни унижения, которое испытывает каждая женщина, незаметно, несправедливо, неестественно, но при этом фатально обворованная временем.
Мальчикам будет совершенно наплевать на меня, на мой глубоко постбальзаковский возраст, на мою женскую, несправедливо короткую молодость и бесконечно серую, непроглядную старость.
А за окном в красивых позах будут стоять все те же деревья цвета благородного черненого серебра, солнце девятьсот пятьдесят третьей пробы будет мало чем отличаться от луны, облака, проплывая по небу, как льдины по серой реке, станут вызывать желание заняться большой стиркой с привлечением едких химических средств, чтобы отмыть их от плесени, сырости и безнадежности.
Холод и мрак. Глаза б мои не смотрели.
Кстати, о глазах.
— Твои глаза как два гестаповца, — при каждом удобном случае любил повторять Бородин. — И ни спрятаться от них, ни скрыться. Везде найдут, увидят и покарают.