И от этого было как-то по-особенному, пронзительно уютно. Словно затворилась дверь за прошедшим днём в мрачном «укропском» тылу, за ночью в Счастье, за этой бойлерной в пансионате, за новыми трупами.
В общем, было ощущение, что скалящийся с чёрных небес череп ночи перестал нависать над ними. Остался снаружи. За дверью этой квартирки, за фиолетовыми занавесками, плотно закрывшими окна.
А здесь было тепло и уютно. Здесь было мирно и вечно. Как у бабушки на кухне в детстве. Когда вот так же ешь картоху, набегавшись, а она сидит напротив и глядит, выслушивая твои рассказы о прошедшем дне. Глядит с какой-то бесконечной добротой и любовью…
Вот и Настя сидела сейчас напротив него в этой вековечной бабьей позе. Немного сгорбившись, подбородком опираясь на ладонь. И глядела на мужчину.
Лицо спокойное, даже чуточку улыбающееся.
Вернее — забывшее улыбку…
Потому что на щёках Насти были прорисованы две мокрые дорожки. И слезинки тихонько стекали по ним вниз…
Алексей похолодел. Такого он никогда не видел. Настя не плакала, не всхлипывала, не рыдала. Она просто сидела и смотрела.
Но по безмятежному лицу её сами собой текли слёзы…
Алексей не подскочил, как дёрнуло было его на автомате в первую секунду. Сдержал себя. Бесконечно медленно он встал со стула, сделал шаг к Насте. Опустился перед ней на колено. Нежно взял её щёки в ладони и положил её голову себе на плечо.
Не сказал ничего. Слов и не было. Просто стал её гладить. Нежно, как только давали огрубевшие руки. По голове, по спине, которая только теперь начала как-то жалко и беззащитно вздрагивать под его руками.
— Как я тебя ждала, Лёшенька… — наконец проговорила Настя каким-то чужим, больным голосом. — Как я молилась за тебя! Они же… Они же никто не верили, что вы вернётесь. Командир приходил, генерал… Ругался, что на верную смерть группу отправили. Из администрации, от главы, Рудик приезжал, ты его не знаешь, советник главы. Тоже говорил… Что будет, мол, зато, чем перед Москвой ответить… Не сидели, мол, ровно, а группу вон положили, выручая писателей…
Осколок стакана мерцал уже не просто завораживающе — маняще. Казалось, вокруг искорок на нём разливалось сияние, словно они становились всё ярче и отбрасывали от себя растущий ореол.
И они затягивали в себя, эти искры. Они переливались, перебрасывались друг с другом мячиками цветов, словно им становилось всё веселее от того, что они росли и росли. Они торопились стать взрослыми. И подмять весь мир под себя, точно так же, как подминает его каждое новое поколение людей.
И еще… они подминали под себя Анастасию, её сознание. Это было словно настоящий гипноз, морок какой-то — только не с подавляющимся, а, казалось, с расширяющимся сознанием. С сознанием, которое росло вместе с огоньками, расправляло себя, словно надувающийся детский мяч, маленький и сморщенный вначале, но постепенно превращающийся в большой, гладкий, цветной шар. Сознание уже как будто и не было с ней, с Настей, оно уже охватило всю кухню и готово было расширяться дальше, уходя за потолок, за крышу, в небо, в облака — и за облака, к блестящим мошкам звёзд. Таким же блестящим и весёлым, как звёздочки на острых гранях осколка стекла от бокала…
И сознанию было всё равно, что делает согнувшаяся на табурете женская фигурка. Оно будто бы даже с усмешкой наблюдало, как разыгравшиеся огоньки тянутся к запястью тонкой руки, и ему уже даже хотелось вместе с ними погрузиться в тёплую плоть, чтобы начать там новую игру — с такими же весёлыми красными струйками, что начнут извиваться весёлыми руслами, с каждой секундой делая сознание все свободнее и свободнее… Всё ближе и ближе к вечному вращению искорок звёзд…
И только один посторонний звук вдруг заставил замереть этот безумный карнавал. В самое крошево огоньков и искорок обрушилась грубая немецкая маршевая мелодия. Сама ставила на телефон для звонков от Митридата. Песни средневековых германских ландскнехтов. Чтобы звонок от начальника немедленно вырывал к жизни из любого состояния.
Вот он и вырвал — когда она напилась, словно торговка. После ухода Лёши.
Когда сама его и выгнала…
А потом сам собою как-то разбился бокал. И так, казалось, удобно в ладонь лёг красивый, острый его осколок на ножке! Так, казалось, годился он для того, чтобы… не уйти, не умереть, нет. Об этом как-то не думалось. Нет — просто — утишить эту душевную… нет, не душевную — всеобъятную боль, что затопляла её…
Это был её долг — поступить со своей любовью к Алёше так, как она поступила. Это было её желание — она сама попросила Мишку отдать ей не терпящий возражений приказ отстать от Кравченко.
Только это была и ловушка, из которой не было выхода.
Нет! Был! Один. В эти искорки, в эти звёздочки… Это был выход.
Но огоньки тогда опрометью бросились врассыпную от барабанного боя немецких ландскнехтов…
Что ей говорил Михаил, она не помнила. Отвечала что-то на автомате, что-то воспринимала. Кажется…
А сама всё глубже осознавала: ушёл…
Ушёл! У неё же Лёша ушёл!