Я вышел из душной будки, и воздух в аптеке целую минуту казался мне почти прохладным. В телефонном справочнике Манхэттена на полочке рядом с будкой я обнаружил имя Бодкин, Клод, “87 В 63”. В моем представлении как-то не вязалось, что попрошайка может проживать в столь фешенебельном районе, но еще менее вероятным казалось, что в Нью-Йорке найдется еще один Клод Бодкин, поэтому я вернулся в душную будку и набрал его номер. Автоответчик проинформировал меня записанным на пленку чуть гнусавым голосом Бодкина, что его нет дома, и о том, что у меня есть тридцать секунд, чтобы оставить сообщение. Я молча повесил трубку.
По Первой авеню я направился к Восточной Одиннадцатой улице – под таким солнцем дорога показалась мне бесконечной – в поисках адреса Эда Ригана – того самого друга Терри Вилфорда, мать которого состояла членом общины “Самаритян Нового Света”. Вилфорд и сам когда-то жил в этом здании – обычном кирпичном многоквартирном доме с облупившейся краской – пока нелегально не перебрался в комнаты над “Частицей Востока”.
Войдя внутрь, я почувствовал тот же застоявшийся запах мочи, как и в жилище Джека Паркера на Хьюстон-стрит, а на лестничной площадке заметил двоих полураздетых смуглокожих мальчишек, которые, хихикая, что-то выцарапывали на стене осколком разбитой бутылки из-под кока-колы. Один из них обернулся ко мне и сказал что-то по-испански.
– И ты иди туда же, – дружелюбно ответил я и начал подниматься по лестнице.
На почтовом ящике внизу квартира Риганов значилась под номером десять. Она оказалась на третьем этаже. Я постучал, и через минуту дверь отворил растрепанный молодой человек, с ног до головы перепачканный разноцветной краской. Волосы его были спутаны и нечесаны, футболка и коричневые штаны, пузырившиеся на коленях, – тоже были в пятнах; на ногах красовались порванные кроссовки, а на носу – очки в разноцветной черепаховой оправе. Картину довершала влажная от краски кисть, которую он держал в правой руке.
– Здравствуйте, – произнес я, неизвестно почему сравнив себя с коммивояжером. – Меня зовут Митчелл Тобин. Эйб Селкин должен был позвонить вам по поводу...
– А, конечно. Входите, входите.
В его голосе прозвучала такая настоятельность, что я поспешно переступил порог, а он быстро закрыл за мной дверь со словами:
– Я точно не знал, когда вы придете, поэтому начал работать.
– Если вам удобней, чтобы я зашел попозже, то...
– Нет, нет! Вы мне нисколько не помешаете, я могу работать и разговаривать. – Он с гордостью улыбнулся. – Я пишу портрет своей матери.
Я почувствовал, что от меня ждут одобрения, и произнес:
– Это прекрасно.
– Что ж, – ответил он, скромничая, но явно польщенный, – пока еще неизвестно, как получится. Пойдемте.
Я вошел на кухню, которая отличалась от остальных кухонь в подобных домах только тем, что содержалась в относительной чистоте. Все, что только можно было покрасить, было покрашено, плита и холодильник представляли из себя предметы старины, двери на стенных шкафах плотно не закрывались, а под высоким узким окном стояла старая ванна на ножках, покрытая обитой клеенкой доской, на которой были расставлены белые банки с красными буквами и красными надписями:
"кофе, “чай”, “сахар”, “мука”.
Из кухни я проследовал за Эдом Риганом по узкому, без окон коридору. На стенах висело несколько картин, но было слишком темно, чтобы по-настоящему разглядеть их; я понял только, что все это – портреты, изображающие одну и ту же женщину: полную, с седыми волосами в темной одежде.
Оригинал сидел в гостиной на деревянном кухонном табурете между двумя высокими окнами со стеклами, сверкающими чистотой.
Посередине комнаты стоял мольберт, рядом с которым на столике лежали покореженная палитра и смятые тюбики краски, а перед мольбертом возвышался черный табурет. Пол под мольбертом был застелен куском холста в пятнах краски, а на всем остальном пространстве комнаты деревянные доски были отшкурены и надраены до блеска. Всю противоположную стену занимал темно-бордовый диван с салфетками на подлокотниках, в углу на тумбе стоял телевизор, а по периметру комнаты были расставлены ничем не примечательные стулья и светильники.
Риган представил меня:
– Мама, это тот человек, о котором говорил Эйб Селкин. – А затем более официально. – Мама, мистер Митчелл Тобин. Мистер Тобин, моя мать. Викторина Риган.
Мы оба церемонно поздоровались, и она пригласила меня присесть на диван. Это была женщина лет под шестьдесят, среднего роста, полная, с приятным лицом, по виду подлинная заботливая матушка. Платье из одноцветной ткани, черные чулки, скромные туфли. Прическу она не меняла уже, наверное, лет пятнадцать.
Я сел, куда она мне указала, откуда я видел и ее и картину, над которой работал ее сын. Портрет несколько идеализировал ее, но в целом вполне соответствовал оригиналу, включая сюда стул, окно и стену. Эд Риган нанес на холст мазок красной краски, придвинул к себе табурет и, судя по всему, тут же с головой ушел в работу. Его мать, держа голову в одном положении, скосила на меня глаза и сказала: