– Ну ладно, – согласился он, – хочешь знать правду, потом не жалуйся. Итак, не было никакого Икинса – был мой брат. Он тогда скрывался от полиции. Помнишь, я тебе рассказывал, как мы вместе удрали из сиротского приюта? Так вот, с тех пор прошло десять лет – а может, и больше, – прежде чем мы встретились. Он двинул в Техас, где нанялся ковбоем на ранчо. Эх, хороший был парень. А потом с кем-то крепко повздорил – должно быть, пьян был – и по нечаянности пристукнул. – Он сделал глоток бенедиктина, затем продолжал: – В общем, все было как я рассказывал, только никакой он был не чокнутый. И явился за ним не служащий из сумасшедшего дома, а мужик из полиции. Ну, тут я наделал в штаны, доложу тебе. В общем, разделся я, как он велел, и отдал все свое тряпье брату. Тот был и шире меня, и ростом выше; словом, я знал, что ему ни в жизнь не влезть в этот костюм. Ну, сказано – сделано, пошел он в ванную одеваться. Я надеялся, что ему хватит ума вылезти через окно ванной наружу. Мне невдомек было, с чего это тот офицер не надел на него наручники; ну, подумал, у них в Техасе на этот счет свои правила. И тут меня осенило: вот выскочу сейчас в чем мать родила на улицу и завоплю благим матом: «Режут! Режут!» Добрался я только до лестницы: о ковер споткнулся. И вот уже оседлал меня этот детина, пасть рукой зажал и обратно в комнату тащит.
– Ну и прыть у вас, а, мистер? – спрашивает. И этак легонько врезает мне кулаком по челюсти. – А брат ваш, если и вылезет из окна, далеко не уйдет. У меня снаружи люди стоят, его дожидаются.
И в этот момент выходит мой брат из ванной, легко и непринужденно, как всегда. А вид у него в этом костюме – что у клоуна в цирке, да еще голова обрита.
– Брось, Тед, – говорит, – они меня заарканили.
– А что с моим тряпьем будет? – хнычу я.
– Отошлю тебе почтой, как на место прибудем, – отвечает. Опускает руку в карман и достает несколько мятых бумажек. – Вот, поможет тебе продержаться, – говорит. – Что ж, рад был с тобой повидаться. Ну, бывай здоров.
И его увели.
– И что было дальше?
– Дали ему пожизненное.
– Что ты говоришь!
– Правда-правда. И за это тоже можешь сказать спасибо сукину сыну нашему отчиму. Не отправь он нас тогда в сиротский приют, ничего бы этого не случилось.
– Господи боже мой, нельзя же все на свете валить на этот злосчастный приют.
– Еще как можно! Все, все плохое, что со мной приключилось, берет начало оттуда.
– Но, черт тебя возьми, не так уж плохо у тебя все сложилось. Посмотри вокруг: сплошь и рядом людям приходилось и потяжелее. И все-таки они выныривали. Так что кончай валить на отчима все свои грехи и неудачи. Окочурится он, что тогда будешь делать?
– И когда окочурится, клясть не перестану. Он так передо мной виноват, что я его и на том свете достану.
– Ладно, а как насчет твоей матери? Ведь и она приложила к этому руку, разве нет? А на нее ты зла не держишь.
– Она у меня полоумная, – сказал О’Мара горько. – Нет, ее мне просто жаль. Ей сказали – она сделала. Нет, к ней у меня нет ненависти. Простодушная дуреха, вот она кто. Слушай, Генри, – продолжал он, резко меняя тактику, – тебе этого не понять. Ты в сорочке родился. По тебе жизнь не прошлась колесом. Ты везучий. И у тебя способности. А кто я? Изгой. Отвергнутый всем миром. Из меня, может, тоже получился бы писатель, сложись жизнь иначе. А так я даже пишу с ошибками.
– Зато считать наверняка умеешь.
– Нет уж, не пытайся меня успокоить. Конченый я человек. Все от меня стонут. Ты единственный, к кому я всегда хорошо относился, ты хоть понимаешь это?
– Оставь, – сказал я, – ты становишься сентиментальным. Лучше выпей еще!
– Я ложусь, – объявил он. – Займусь снолечением.
– Снолечением?
– Ну да, разве ты никогда этого не делал –
–
– Ты хочешь сказать, никогда не прекращалось.
Мы замолчали. Потом О’Мара спокойно разделся и юркнул под одеяло. Я выключил верхний свет и зажег свечу. Стоя у стола и раздумывая над тем, что произошло между нами, я услышал тихое:
–
– В чем дело? – Одно мгновение я думал, что он сейчас разрыдается.