Я показываю кулак Айталын: молчи! Вовремя: моя младшая сестра уже готова завизжать. Я разжимаю кулак, превращая его в ладонь. Это напоминание. Айталын послушно закрывает рот ладонями. Ладони ложатся в два слоя: левая поверх правой. Этого мало, а может, сестра моя не такая уж послушная – ладони превращаются в кулачки, маленькие и твердые, и Айталын закусывает сразу оба. Куда и влезло-то?!
Ей больно. Боль помогает молчать.
Сверху на нас с любопытством смотрит Нюргун. Он приподнялся на локте – иначе ему не видно лицо дяди Сарына. На скулах Нюргуна играют тяжелые, каменные желваки. Я жду, когда он произнесет памятное «не люблю», но он тоже молчит.
Хорошо хоть, не спит больше.
– Жаворонок, – я едва слышу дядю Сарына. – Вы раскричитесь, она прибежит. Знаешь, что тут начнется?
Я знаю. Ужас начнется, ужас и кошмар. Такой жаворонок склюет меня, как мошку.
– Без паники… я сейчас отойду…
Куда ты отойдешь, дядя Сарын? Некуда тебе отходить. Огромное Трехмирье, от подземных бездн до верхних небес, сжалось в кулак. Сегодня кругом одни кулаки. Первый я показал Айталын, второй и третий она сунула в рот, в четвертом собрались мы все. Нам не нужен никто из-за пределов этого кулака.
Кажется, я сошел с ума.
– Не бойся, дружок. Мне надо отлежаться, вот и всё. Ты когда-нибудь запекал корень сараны? Когда его вытаскиваешь из углей, он очень горячий. Ты перебрасываешь его из руки в руку. Терпишь, пока остынет. Но если вместо корня ты ухватишь тлеющий уголь…
Кажется, не только я сошел с ума.
– Ты понимаешь, – дядю Сарына не остановить, – что печеный корень не такой уж горячий. Что держать в руках уголь много хуже. Но если положить твою ладонь на угли, или сунуть в костер…
Молчу. Слушаю. Хочется сбежать.
Бежать некуда.
– Все познается в сравнении, дружок. Я думал, что беру корень, в крайнем случае, уголек. Оказалось, что я сунул руку в костер. Теперь остается лишь ждать, пока ожоги заживут. Сказал же, мне надо отлежаться… Кытай Бахсы! Тут был Кытай Бахсы?
Бредит, уверяюсь я.
– Был, дядя Сарын. Он нам дом вылуплял, из яйца.
– Он видел Нюргуна?
– Ага.
– Кытай что-то говорил? Насчет Нюргуна?!
– Да что он мог говорить? «В Кузню ему надо, в Кузню…»
– В Кузню, – повторяет дядя Сарын. Губы его трясутся, ходят ходуном. – Кытай, умница! Я думал, у него мозги давно ржавчина съела. В Кузню, бегом в Кузню… Иначе пропадет! Не вытащу, нет, и никто не вытащит… Еще раз заснет – все, приехали!..
Мне стыдно. Мне стыдно. Мне очень стыдно. Стыд растет, надевает броню, вооружается копьем и мечом. Мне не справится со стыдом. Я готов убить себя-недавнего, того, кто смеялся над назойливым, туповатым, упрямым надоедой-кузнецом. В мыслях своих я прошу прощения у мастера Кытая. В мыслях моих он прощает меня. Как будет в действительности, когда мы доберемся до Кузни, я не знаю.
– Кузня стабилизирует процессы…
– Что, дядя Сарын? Что сделает Кузня?
– Неважно. Вези его к Кытаю, да поторопись…
– А ты?
– А я у тебя отлежусь. За меня не переживай, я крепкий.
– Ты…
– Прокормите? Не разорю вас?
– Прокормим, – Айталын вынимает кулачки изо рта. – Поднимем. Мы и мертвого поднимем, а живого – тем более! Ты езжай, Юрюн, и ты, Нюргун, тоже. Если и впрямь надо, вы уезжайте, дураки… Мы будем вас ждать.
– Кюн вернется, – бормочу я в ухо дяде Сарыну. – Подсобит девчонкам. Или заберет тебя отсюда. Ты доедешь, если на лошади? У Зайчика лошадь перекованная, удачная. Я сам выбирал. Ей двоих свезти – раз плюнуть! Тетя Сабия тебя живо на ноги поставит…
Сарын умащивается поудобнее.
– Не вернется Кюн, – он улыбается. От его улыбки на окнах намерзают снежные узоры. – Я запретил ему возвращаться. Пусть сидит дома, бешеный заяц. Ничего, обойдемся. Две задиристых девчонки, готовых сожрать друг дружку без соли – это то, что мне сейчас нужно. Вы вернетесь, а я уже боотур…
Голова его лежит на моих коленях. Сверху нависает Нюргун. Такое впечатление, что брат сидит у меня на шее. В углу возится Айталын. И она – на шее. Кто еще? Жаворонок? Зайчик? Встану ли я с эдаким грузом? Далеко ли уйду?!
Нюргун ловит мои мысли на лету. Ловит, обнюхивает, принимает на свой счет. Он пытается встать с ложа, подставить плечо, взять часть груза на себя. Ворочается, хрустит суставами, с удивлением кряхтит. Когда ему наконец удается сесть, он берет свои ноги руками и сваливает, будто груду тряпья, на пол. С глухим стуком пятки бьются о половицы. Ноги Нюргуна, голые волосатые ножищи – они висят, как два тючка, набитые куньими шкурками. Стоять на таких ногах нельзя. Ходить нельзя. Ничего нельзя.
– Вот, – виновато говорит мой брат.
«Ты только не вмешивайся, – вспоминаю я просьбу дяди Сарына. – Что бы ни случилось, не вмешивайся.» Ну зачем, зачем я влез, куда не просили?!
– Мы едем в Кузню, – я хлопаю Нюргуна по бедру. Он, похоже, не чувствует прикосновения. – Там тебя починят. Ноги? Пустяки! Раз, два, и бегай-прыгай на здоровье. А что? Обычное дело.
Нюргун кивает. Он верит, что дело обычное.
Хорошо, хоть он в это верит.
Песня четвертая