— Я знаю, — вздохнул Тамир. — Это было глупо.
— Верно.
Он убрал руку со лба покойника, непослушными пальцами вновь подвязал подбородок. Окропил тело кровью, произнёс слова наговора. А в груди разрастался леденящий холод, распускался, словно морозный цветок…
Колдун не помнил, как дошёл до подворья сторожевиков. У всхода он упал на ступеньки, потому что силы оставили. Дурак. Какой же беспробудный дурак! Как он мог не понять? Ещё в ту пору, в Невежи, когда Лесана выхаживала его после встречи с Ивором… Как он не догадался тогда, что обезумевшая навь вовсе не исчезла, испугавшись, а завладела его телом? Что все эти сны, представления, забвение — есть лишь первые попытки неупокоенной души подавить волю живого человека, подчинить себе его Дар.
С глухим отчаяньем обережник вспоминал разговор с Волынцом. Тот раз он вышвырнул заблудший дух из своего тела, потому что были силы. А в Невежи Тамир едва таскал ноги, исчерпался чуть не досуха. Что ему вздумалось тогда удерживать навь? Дурак! Какой же дурак… А теперь не исправить. Ивор окреп и набрался сил — его сил. И креффы ещё думали, гадали, как привязать бестелесного к живому! Донатос предлагал взять послушника, который послабее…
Тамир не выдержал и рассмеялся, уткнувшись лбом в мокрые деревянные ступени. Он смеялся и смеялся, пока не распахнулась дверь, и на пороге не вырос Чет.
— Ты чего, друже? — удивился ратоборец.
Из‑за широкой спины воя выскользнула Лесана и бегом спустилась к колдуну.
— Тамир? Да что с тобой? — она встряхнула его.
И колдун, глядя девушке в глаза, ответил честно:
— Дурак я.
— Не смей подыхать!
Удар кулаком в середину груди. Холод, расходящийся волнами по телу.
— Не смей подыхать, сучий ты потрох!
Удар.
Холод!
— Ты столько жил, скотина, не смей подыхать сейчас!
Мороз. Стужа. Зима.
Она, конечно, врала, что в лесу весна. Весны нет, и никогда не будет. Иначе, почему его всего сковало льдом? Мертвая стынь бежала по жилам, растекалась, вонзалась в каждую сломанную кость, в каждую едва затянувшуюся рану, в разбитую голову, в обглоданные руки, в глаза, в немеющие губы, которые покрывались инеем.
Удар.
— Скотина!
«Отстань…»
Как же холодно!
Он ничего не видел. Только стремительно костенел. Смерть?
…Его куда‑то тащили. Голова болталась туда — сюда, ноги волочились. Кто‑то рядом дышал тяжело и сипло. Вполголоса ругались. Пленник не разбирал слов и не чувствовал боли. Происходящее он осознавал урывками, между провалами из яви в беспамятство. Плеск воды. Шорох камней под сапогами. Его передают с рук на руки, снова тащат, хрипло бранясь. Куда? Зачем?
Какие‑то разговоры, спешка…
— Уводи их сторону бобровой плотины.
— А ты?
— Меня не найдут, что я — леса не знаю?
— А он?
— А он мертвый. Поводи их кругами. Потом на Верхополье ступай и в обход, как договаривались.
Кто это говорит? Всё равно…
И снова темнота.
…Пахло землёй, дождём, прелой листвой. Какие острые, пряные запахи! Такие резкие. Слишком резкие! Пленника замутило, скрутило, встряхнуло, вывернуло наизнанку. Фебр судорожно кашлял, давясь желчью и кровью. Попытался открыть глаза — не вышло, плотная повязка стискивала голову.
Чьи‑то руки удержали за плечи.
Она?
— Ну? Живой?
Она.
— Пей.
К губам приложили плошку с водой. Обережник жадно припал. Вода была прохладная, вкусная, он давился, понимая, что напиться вдоволь не позволят. Так оно и вышло.
— Хватит. Ишь.
Его толкнули, опрокидывая на спину.
— Эх, уродище страшное, дай, хоть погляжу на тебя. Живого места нет…
Он приготовился к тому, что сейчас снова будут тыкать пальцами, щипать, дёргать за волосы. Но вместо этого с измученного тела начали снимать вонючие лохмотья, безжалостно отрывая их там, где тряпье присохло к ранам. Обережник кусал потрескавшиеся губы.
— Да ори уж, упырище патлатое! — сказали пленнику, но сразу после этого легонько шлёпнули ладонью по груди.
Руки, ноги, сломанные кости снова схватило льдом. Фебр оцепенел. Рядом будто встряхнулась, огромная собака. И за миг до того, как снова провалиться в беспамятство, пленник почувствовал горячий мокрый язык, скользящий по плечам, груди, лицу…
Теперь он жил между провалами черноты и разноцветными вихрями, осознавая себя, но мало что понимая. Холод стал постоянным спутником. И впервые за долгое время хотелось есть. Как же хотелось! Чтобы согреться хоть на миг.
Хранители, чуточку тепла! Пусть ненадолго!
Он зарывался лицом во что‑то теплое, лежащее рядом, пытался продлить скупое наслаждение — как жесткий мех скользит по холодной почти бесчувственной коже… Но подступала темнота. И разноцветные вихри. И стужа. Язык примерзал к зубам.
Потом где‑то текла вода. И так пахла… речной травой, мокрым песком, тиной, плавающей в омуте рыбой…
Его куда‑то тащили волоком. Тело звенело от холода. Казалось, ударься посильнее, так и разлетишься на тысячи ледяных осколков. А ещё запахи, запахи, запахи… Дурманящие, лишающие рассудка. Он пытался оглядеться, понять, что это — но всё вокруг неслось пёстрым хороводом.