Личные же отношения Алексея Николаевича и с Фетом, и в особенности с Майковым и Полонским на протяжении многих лет носили товарищеский и даже дружеский характер. В отличие от своих политических единомышленников Добролюбова и Салтыкова-Щедрина Плещеев признавал яркую талантливость Фета, Полонского, Майкова, Алексея Толстого, восторгался философской глубиной тютчевской поэзии, не приемля стихотворчества эпигонов вроде Щербины, критиковал «скептических» лириков, в частности дебютировавшего в конце 50-х годов К. Случевского («Блестящий стих и красивость не дают еще права на название поэта», — заметил ядовито Алексей Николаевич в отзыве на сборник стихов Случевского). Никогда не испытывал Алексей Николаевич и чувства зависти к высокоталантливым «чистым лирикам», а те, со своей стороны, тоже питали к Плещееву добрые чувства, ценили его творчество и прежде всего за постоянную цельность его художнической позиции, в которой искренность и безукоризненная честность счастливо сочетались с чуткостью к тревогам времени и верностью отражения их (то, что было емко и верно подмечено Я. Полонским: «Писатель, если только он есть нерв великого народа, не может быть не поражен, когда поражена свобода»).
Да, время всегда властно заявляло о себе в стихах Алексея Николаевича. В том числе и то, которое он назовет «унылым», временем «тяжелых и горьких забот» — то было в пору некоторой растерянности перед торжествующими витиями после гонений на редакции «Современника» и «Русского слова», в пору других малых и больших невзгод (закрытие газеты «Московский вестник», неуспех комедии «Чужая тайна», поставленной на сцене Малого театра), когда поэт, не проживший еще и сорока лет, неожиданно заговорит о «старости докучной».
Но вот в марте 1863 года, когда любимая Еликонида Александровна опять разрешилась мальчиком (назвали Николенькой — Кокой), о невзгодах совсем не хотелось вспоминать — очень рад был Алексей Николаевич рождению второго сына, настолько рад, что
Плещеев и не предполагал, что с 1862 года власти снова заподозрили в нем «неблагонадежного» и причислили его к деятелям революционного общества «Земля и воля», к которому он не имел никакого фактического отношения. Правда, в бумагах, которые были опечатаны, ничего «крамольного» не обнаружили, но среди них оказались письма поэта к Чернышевскому. Опираясь на такую «улику», III Отделение сфабриковало подложное письмо теперь уже Чернышевского к «Алексею Николаевичу», в котором шла речь об организации «тайного печатания» антиправительственной литературы.
И вот — вызов в Сенат на допрос… Плещееву в первую очередь показывают это самое письмо к «Алексею Николаевичу», якобы написанное Чернышевским. Естественно, что реальный Алексей Николаевич ничего о нем не знал и, ознакомившись с письмом, полностью отрицал, во-первых, авторство Чернышевского, а во-вторых, решительно заявил, что подобное послание Николай Гаврилович не мог ему написать, ибо их взаимоотношения носили сугубо литературный характер, далекий от политических вопросов.
Тогда Плещееву устраивают очную ставку с известным ему литератором В. Д. Костомаровым, и тот стал утверждать, что Чернышевский будто бы лично отдал ему, Костомарову, письмо для передачи Алексею Николаевичу Плещееву. Ему стало ясно, что Костомаров — провокатор, принимавший непосредственное участие в составлении этой грязной подделки, именуемой письмом к «Алексею Николаевичу».
Чего-чего, а такой мерзости и подлости от Костомарова Плещеев не ожидал. Возмущению Алексея Николаевича не было предела, но он спокойно, с достоинством отвергает все костомаровские «улики», хотя такое внешнее спокойствие далось ему с большим трудом…
Возмущенный разыгранным спектаклем, Алексей Николаевич настолько расстроился, что почувствовал себя крайне нездоровым и стал после трехнедельного пребывания в Петербурге добиваться, чтобы его хотя бы временно отпустили домой, в Москву… Особенно расстроило предательство Костомарова, который произвел года три назад весьма приятное впечатление: начитан, инициативен, так красочно говорил о необходимости борьбы со злом. Алексей Николаевич вполне искренне поверил тогда этому молодому человеку, приглашал его домой, вел с ним откровенные беседы, вместе с ним переводил драму Ф. Геббеля «Магдалина», познакомил его с Михайловым, когда тот останавливался у Плещеева в Москве. А потом Михаил Ларионович свел Костомарова и с Николаем Гавриловичем.