– Правительство Керенского есть правительство буржуазии. Вся его политика – против рабочих, солдат и крестьян. Это правительство губит страну. Оно травит рабочих, громит крестьян и доводит армию до последних пределов отчаяния! – надрывался он, и ветер, подхватывая обрывки слов, катил их по пустым коридорам, примораживая к полу. – Народ должен быть спасен от гибели. Революция должна быть доведена до конца…
Грозил небесам поднятый кулак, надрывались глотки в бессильном гневе, назывались имена, незнакомые мне совершенно, но, верно, важные?
Троцкий, Керенский, Родзянки, Чернов и Скобелев, и все чаще – Ленин… Мне они были безразличны, а вот Вецкий слушал внимательно, Вецкий приспосабливался, и разве можно было его винить?
– Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов имеет четкую программу! Вся власть Советам – в центре и на местах! Немедленное перемирие на всех фронтах! Честный демократический мир народов! Помещичья земля – без выкупа – крестьянам! Рабочий контроль над производством! Честно созванное Учредительное собрание!
Что ж, я не осмеливался судить за лозунги, я судил за дела, свидетелем которым был. И то суждение это скорее являло пример той душевной трусости, которая заставляет смотреть и замалчивать, ведь сказанное слово, пусть и случайное, моментально сделает врагом и этих, в бушлатах, и тех, с которыми я незнаком.
А мир бурлил, плевался кипятком, разливался то радостными воплями по поводу мира, все же заключенного, то слухами о делах не столь радостных. Восстание, мятеж, хотя, по мнению моему, мятежниками являлись и те, кто прикрывался именем царя, и те, кто его отрицал. Вообще слишком много их было вокруг, чтобы определить, кто же прав. Наверное, никто.
Но не судите, и не судимы будете. Я пытался следовать заповеди. Я нашел ее невозможной, а те, новые, что срослись с бушлатами, просто отодвинули ее в сторону.
Они судили и приговаривали. Они проливали кровь, и та, черно-бурая, густая, разливалась по плитам храма моего, а стигийские псы, выгнув выи, лакали, урча от удовольствия.
Я же стоял, просто стоял с плетью в одной руке и ключом в другой. Я не знал, что делать, и не делал ничего. Нет, я продолжал лечить, пытаясь сохранить хоть что-то от себя.