— Благодарствую, ваше… — и запнулся, не зная: «благородие» он или теперь только арестант? Наконец, словно еще колеблясь, произнес, проводя пальцем по усам так, словно выжимал из них воду: —Ну, ежели родная сестра… Губин! — позвал он конвойного. — Сопроводишь и у барака подождешь.
Плевна еще грязна и забита ранеными. Опираясь на костыли, они ходят по улицам, сидят на поваленных деревьях возле лазаретов. Город трудно приходит в себя, но уже торгуют лавки, корчма, почти не видно забитых дверей и окон.
…У входа в тифозный барак выжидательно стынут прислоненные к стене просмоленные гробы. В самом бараке бессильно светят коптилки, стоялый воздух пропитан карболкой; в полутьму уходит кладбищенский ряд деревянных коек, с вытянувшимися, словно бы уже отпетыми, телами. У аптечного ящика, сидя, спит сестра в сером платье, грязновато-белом чепце и такой же пелерине.
Александру Аполлоновну Бекасов нашел в сыром углу барака. Чернявская в беспамятстве лежала под серым байковым одеялом на тощей подушке, и поэтому голова ее казалась запрокинутой На остриженной голове какая-то приютская косынка, у койки дремали возле мягких туфель огромные сапоги.
— Александра Аполлоновна, — на что-то надеясь, окликнул Федор Иванович, остановившись у койки.
Чернявская с трудом, словно приходя в себя, приоткрыла мутные глаза:
— Я знала, Василий Васильевич, что вы придете, — принимая его за Верещагина, сказала она едва слышно. — Милый… Вы ведь догадываетесь, как я вас люблю… Но я понимаю, все понимаю… Уберите угли со лба! — вдруг с силой вскрикнула она. — Жжет, жжет, уберите!
«Ну что же, не судьба, — с горечью думал получасом позже Федор Иванович, ссутулясь в тряской повозке, — но только бы осталась в живых… И была бы счастлива…»
Повозку подбрасывало на рытвинах, заносило. Отощалые кони, екая селезенкой, с трудом одолевали заснеженные холмы, натужно трусили по вконец разбитой дороге.
Бекасов вспомнил, как прошлой осенью отправляла его Александра Аполлоновна за Систово, в деревню Франешты, где был сортировочный пункт. Подложила в повозку, под плечо ему, подушку, набитую соломой, еще раз заботливо поправила бинт. Федор Иванович глазами молча прощался, а она, когда повозка сдвинулась, крикнула:
— Выздоравливайте, — и помахала вслед рукой.
Анатолий стоял в стороне, тоже прощался…
А потом короткое свидание с Чернявской в освобожденной Плевне… Как это было бесконечно давно…
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Пока шла дипломатическая возня, тайные и явные торгашеские переговоры в Лондоне, Вене, Берлине, пока снова перекраивали Европу, выхватывая друг у друга куски пожирнее, пока решался вопрос, собирать или не собирать для обсуждения всех этих проблем конгресс, быть или не быть войне России с Англией, как дать Болгарии свободы поурезаннее, а Турции оставить армию и военный флот, русские войска стояли под Константинополем, погибая от брюшного, сыпного, пятнистого тифа, дизентерии и лихорадки.
За это время турки успели увезти из Петербурга в Истанбул Осман-пашу, Александр II присвоил себе звание фельдмаршала и спешно приказал наложить на свои погоны и эполеты знаки фельдмаршальского жезла, в разгар весны пришли валенки и полушубки, собранные сострадательными россиянами.
А Николай Николаевич получил в Константинополе от султана презент — семь знаменитых арабских скакунов. Самого же Абдул-Гамида его подданные пытались свергнуть, но безуспешно.
Бывший секретарь министерства иностранных дел Турции — Рефет-бей, перед войной обвиненный Лейардом в шпионаже в пользу русских, лишенный орденов и должностей, — теперь возродился из пепла. Султан в столичной газете напечатал извинения перед ним и указ, объявляющий, что прошлые неприятности «созданы клеветой», а ныне Рефет-бей восстановлен «во всех достоинствах».
И, наконец, войска стали возвращаться под развернутыми простреленными знаменами домой.
Это потом, позже, у донских полков появятся георгиевские штандарты, серебряные георгиевские трубы, знамена с надписью: «За Шипку, Ловчу, двукратный переход через Балканы», зазмеятся на папахах надписи: «За отличие в турецкой войне».
А сейчас играют оркестры, поют с посвистом «Пчелушку» казаки афанасьевской сотни. Цветы виднеются на кончиках пик, в конских гривах. Артиллеристы, прощаясь, обнимают стволы своих орудий: «Спасибо, голубушка, поработала». Слышится веселая солдатская перекличка:
Егор Епифанов доел крутую горячую кашу, перебрасывая ее из ладони в ладонь. Вытер руки, старательно подвязал шпагатом подметки сапог: все ж таки своим ходом надо протопать две тысячи верст. Да разве то расстояние, когда идешь до дому, до Маруси и Мишутки?!
Глаза на круглом веснушчатом, тронутом загаром лице Егора светятся радостно и тревожно. Он достал из зеленого мешочка, привешенного за петлю к пуговице мундира, табак, закурил. Ниче. Продымит пол-Европы, а дотянет до хаты.
Казачий запевала начинает новую песню: