На чистый капот синей машины падали лимонного цвета липовые листья. Однажды восемь лет назад было так же нарядно, только капот – серо-стальной, и осыпали его листья огненно-алого цвета с породистого красавца-клена в ее дворе, а в чужой – Ленкиной – машине сидело их двое. На водительском месте – брат Лены, морской офицер из Владивостока, капитан второго ранга, с которым они познакомились месяц назад на печальном дне рожденья у Лены же. Он только что сказал Лёсе, что подниматься к ней не будет, потому что если поднимется, то опять останется до утра, а завтра все равно самолет, только расстаться станет гораздо трудней, чем теперь. Она сидела на непривычном пассажирском месте, тупо пялилась на щедро валившие сверху кленовые листья, похожие на растопыренные дамские ладошки, – или на пылающие следы от пощечин, которые так хотелось оставить на его бесконечно любимом, сурово-нежном лице с яркими глазами. И думала о том, что у него случайно расстегнулась вторая пуговица серой джинсовой рубашки, и если повернуть голову, то можно снова увидеть чуть вьющуюся русую шерстку у него на груди – и тогда сойти с ума от понимания того, что на эту надежную грудь свою несчастную голову уже никогда не положишь. Не из-за того, что до Владивостока двенадцать часов лету, а потому что у него с его давно нелюбимой и нелюбящей женой – сын-подросток, больной тяжелой формой ДЦП[3]
: недоглядели в родах – пьяная акушерка, и все такое… И еще о том, что в этой негустой поросли волнистых волос, имеющейся почти у всякого русского мужчины, – какая-то вопиющая незащищенность, от которой так больно, что хочется кричать. И Лёся не оборачивалась к нему – не могла, потому что знала, что взвоет, – отвратительно, с причитаниями, как простая истеричная баба, теряющая желанного мужика навсегда…Потом, конечно, прошло. Нескоро, через несколько лет – но отпустило. Почти. Уже смутно, как сквозь толщу воды, вспоминались глаза, вкус губ, тембр голоса – все отжило в ней положенный крайний срок. Но не листья на капоте машины, не слегка седеющая шерстка на беззащитной груди, вопиющей о помощи, – такая же, как у этого омерзительного, чужого, полуголого старика, увиденного сегодня в смрадном полумраке одинокого дома… Тогда, восемь лет назад, помочь было нельзя, оставалось только желать себе скорой смерти: ведь жизнь
Лёся развернула машину классически – в три приема, включила у перекрестка левый поворотник и без колебаний поехала обратно, в сторону старого города Ломоносова.
Глава VII
Пусть мама услышит, пусть мама придет
До отъезда оставалось всего ничего – около недели, а потом – хлопотливый сентябрьский Ленинград с красными звонкими трамваями, последним теплом и первыми дождями, новой школой для Ильи и работой для мамы. Наблюдая за нею, Илья откровенно недоумевал: вместо того, чтобы окончательно сломаться после второго нежданного удара, она, наоборот, стала выглядеть едва ли не лучше, чем в спокойное время, когда был жив не только покладистый, рассеянный и, как смутно подозревал теперь Илья, не очень-то и любимый муж ее, но и несчастный младший сын. Она по-прежнему хорошо и со вкусом ела, не стесняясь класть себе в тарелку лучшие куски жареного мяса, до того безоговорочно предназначавшиеся главному семейному кормильцу, жадно пила густые сливки от соседской умницы-коровы, сама варила на веранде ягодное варенье, негигиенично слизывая с деревянной, въевшегося свекольного цвета ложки густые ярко-розовые пенки… Расположившись на венском стуле, умиротворенная, вся округлая тетя Валя такими же округлыми быстрыми движениями взбивала вилкой в банке смородиновый, туго окающий мусс для нетерпеливой Анжелы, что жадно наблюдала за трудоемким процессом из-за ее плеча.