Политические условия изменились глубоко после Крымской войны. Христиане не были уже под исключительным нашим «смотрением», как прежде. После Парижского трактата вся Европа получила официальное право на вмешательство в дела Турции. Положение наше было таково, что другой политики, кроме эмансипационно-племенной, мы и не могли, и не должны были вести в Турции – противу Турции.
Но несчастие наше было в том, что эту племенную эмансипационную идею мы допустили неосторожно перенести и на церковно-православную почву. Мы еще не поняли тогда ее глубоко революционного характера, ее беспощадности, ее антирелигиозности, антигосударственности, антикультурности даже и слишком простодушно и неосторожно служили ей, воображая себя очень мудрыми в какой-то грубо этнографической справедливости. Нам казалось, что мы действуем так беспристрастно, так примирительно и вместе с тем так расчетливо. Главное – «без кровопролития! Морально, либерально, современно…» Не правда ли? Да; но только все это было не религиозно, не православно.Никакого нет сомнения, что не «моральное», в новейшем
смысле, но своевременное кровопролитие принесло бы Православию гораздо больше пользы, чем та либеральная и гуманная осторожность, которой мы придерживались относительно Турции и Европы в самый разгар греко-болгарской борьбы. Осторожные с врагами, мы были неосторожны относительно Церкви.Воевать нас все-таки вынудили; но мы решились на «кровопролитие» не в 70-м году за потрясенную Церковь, с целью все разом покончить
{20} в благоприятное время франко-прусской войны; но в 77-м, среди глубокого и невыгодного нам мира в Европе, за избиенных славян, – не за само Православие, а за православных славян.Сочувствие племенное,
а не страх за дальнейшее расстройство Церкви вынудило нас обнажить меч. Либерализм и желание сохранить популярность одушевило нас в 77-м году, а не вера. «Вера» пришла бы в ужас раньше и заставила бы нас обнажить меч – в 70-м году, ибо именно в то время, когда Пруссия и Франция сразились на жизнь и смерть, турецкое правительство решительнее прежнего взялось раздувать греко-болгарскую распрю.Политика наша после Крымской войны приняла характер более племенной, чем вероисповедный, – более эмансипационный, чем национально-государственный. Православие есть нерв русской государственной жизни, – поэтому и на юго-востоке, ввиду неотвратимого нашего к нему исторического стремления, важнее было поддерживать само Православие, чем племена, его кой-как исповедующие.
Вышло же наоборот потому, что в самих правящих наших сферах было мало истинной религиозности, не было страха согрешить, допустив до греха раскола слабейших, но разнузданных единоверцев наших?Император византийский св. Константин сказал на Первом Вселенском соборе: «Разделения в Церкви Божией кажутся мне более важными и опасными, нежели война и возмущения».
Но у нас думали иначе, и из-за вовсе не особенно нужной нам Польши (которой чисто польскую часть с удовольствием можно бы отдать хоть Пруссии за одну узкую полосу земли около проливов) – из-за этой Польши Россия, движимая национальною гордостью, встала как один человек, – а на начало разложения Церкви на Востоке в 70-х годах общество почти не обратило внимания, а дипломатия ограничилась небольшим волнением, которое очень скоро улеглось, как ни в чем не бывало. Что же касается до русской публицистики, то будущий праведный и строгий суд истории покажет, как много вреда делали в то время Катков и Аксаков своими грубыми и недостойными их ума фразами противу греческого духовенства, то есть против того именно элемента социального на Востоке, с которым мы бы должны были всегда идти рука об руку, – смиренно и дальновидно перенося даже его не всегда умеренные претензии и его историческую гордость, иногда и досадную, конечно, но вполне оправдываемую и прошедшим, и будущим Православия.Затмение. Fatum! Попущение Божие! Новые, неожиданные извороты революционного змея, не насыщенного еще разрушением!.. Что делать!.. Прошедшего не возвратишь, но его надо, по крайней мере, поскорее понять,
пока не все еще погибло!XIV