И когда я уже бросила надеяться, что свижусь с Киметом, — он же на самой передовой! — вдруг приехал в воскресенье, да еще продуктов понавез. Все на стол выложил: пакеты, револьвер и ружье. Сказал, что ему нужны матрацы, и забрал два. Мальчик, говорит, может спать вместе с тобой; второй матрац снял с кровати, я эту кровать из родительского дома привезла, когда замуж выходила.
Кимет — довольный, мы, говорит, окопы вырыли на совесть, а с теми солдатами, которые против нас, — они тоже в окопах, и не так далеко, — когда и словом перекинемся, но глядеть надо в оба, чуть забудешься, высунешь голову — враз пристрелят. С едой, рассказывал, ничего, все кругом что-то несут, народ-то — за нас, и много крестьян пришло нам на подмогу. Правда, когда огороды поливать или скотину кормить, их отпускали домой, но они, как один, возвращались, чего там — раз хорошие люди. Но все-таки жаловался, что день и ночь в окопах, стрелять не стреляют, поговорить не с кем, в сон клонит. А ночью лежал и звезды разглядывал. Никогда, говорит, не знал, что они такие разные и что их так много, да и откуда знать, если торчал безвылазно в мастерской, все мебель, мебель. Антони залез к нему на колени — расскажи, да расскажи, и все хотел посмотреть, как из револьвера стреляют. А Кимет — эта война, сынок, никакая не война, и скоро вообще войн не будет. Дети, что Антони, что Рита, от отца ни на шаг, не оттащишь. Кимет обещался привезти им в следующее воскресенье арагонских куколок — мальчика с девочкой. Пообедали очень хорошо, а потом стали думать, чем матрацы связать, и пошли за веревкой вниз к хозяину лавки. Он, правда, был в обиде на Кимета за то, что я корм для голубей в другом месте покупаю… Ладно, мы сперва покричали ему с галереи, потому как у него жалюзи были спущены. Лавочник безо всякого дал нам веревки больше чем надо, и еще мешки в придачу. Кимет обрадовался, эти мешки, говорит, очень кстати, мы их землей набьем и вот тебе брустверы.
А лавочник — мне бы ваши годы, я бы с вами ушел на фронт… Даром, что лавка пуста. Но в мое время воевали иначе: там и газы ядовитые, и то, и се, вы такое не представляете. А Кимет сказал, что он прекрасно представляет, потому что собирал обертки от шоколадок, на которых разные картинки и портреты генералов. Лавочник смутился, да нет, говорит, я вас не осуждаю, я скажу, что все у нас от дурной крови, от злобы, а как люди поостынут, так и поймут — войны меж своих не может быть, не может… Но к вам я с симпатией, еще с месяц продержитесь — и ваша возьмет, у меня, как никак, опыт. А вот, что церкви жгут, грабят, с этим я не согласен, этому оправдания нет. Но вообще вы — молодцы, воюете храбро. Я в другой раз припасу мешков, приезжайте, берите. Тут Кимет и пообещал, что вернется через неделю.
Я ему рассказала, что у меня с хозяевами вышло, и как я уборщицей в муниципалитет устроилась. А он — ну и ладно, может, оно лучше работать у тех, кто городом управляет. Говорит, а сам оглядывает комнату, где раньше голуби были. И я поняла, сказала, что наверху в голубятне еще живут те, самые первые, но без корма совсем одичали, к себе не подпускают. А он — да шут с ними, не бери в голову, при такой жизни не до них. Но скоро все изменится к лучшему, и мы заживем по-людски. Уехал Кимет на рассвете, и край неба, где солнце встает, алый, как живая кровь. Грузовик, что за ним приехал, так загудел, что и камням впору проснуться. Двое ребят в солдатской форме поднялись за матрацами, и один сказал, что куда-то делся Синто: они за ним приехали, а его нет, но Кимет их успокоил, я, говорит, забыл сказать, что Синто поехал в Картахену, в банк за деньгами, и что вернется к концу недели, не раньше.