Я потом рассказала про нее сеньоре Энрикете, а та расшумелась, страшное дело. Эти, кричит, девчонки, которые с республиканцами, у них ни стыда, ни совести. Ничего себе! Остаться на ночь вдвоем с парнем в чужом доме, где хозяев ни за что ни про что поубивали! И мало того, что надела чужое бальное платье, чтоб перед парнем вертеться, так еще домой его унесла. Ну и ну! Она даже представить себе такое не может! И еще сеньора Энрикета сказала, что дети поели варенья вволю. А пока у нас шел этот разговор, Антони с Ритой оба забрались на стул, там, где висела картина со страшными лангустами, что вылезали из бездны, а вокруг клубы дыма… Еле-еле оторвала детей от картины! И потом, когда мы все трое шли домой, они по бокам, а я посередине, у меня из самого нутра к горлу такая тоска поднялась — стоит комком горячим, не продохнуть. Само собой, ушли из головы эти мысли про сад, листья, полоски лунного света, иду себе с детьми и думаю, что уборки в этом муниципалитете невпроворот. Да чего там!
Все огни были синие, как в сказке. Очень красиво. К вечеру все кругом синее. Фонари, высокие и низкие, выкрасили синим. А дома стоят темные, и если в каком окне заметят свет, патрульные сразу свистят. И вот во время одной бомбардировки умер мой отец. Не от бомбы, нет, у него сердце остановилось со страху. Я как-то не могла понять до конца, что он умер, потому что он для меня уже давно вроде как умер. Будто вообще ничего моего больше не было на свете, а когда умерла моя мама, отец тоже как умер… Пришла его жена, сказала, что он умер и чтобы я помогла деньгами на похороны. Я дала что могла, мало, конечно, и на какой-то миг, когда она ушла, только на миг, пока я стояла посреди столовой, вдруг увидела себя маленькой девочкой с белым бантом в волосах, увидела, как отец держит меня за руку, и мы оба идем по улице, где много красивых садов. Мы с ним всегда гуляли по улице, где в одном саду была собака, она как нас увидит, так сразу к решетке и лает, лает. Мне вдруг подумалось, что я снова полюбила отца, даже не снова, а что уже давно его люблю…
Пошла я к ним, а вот на ночь, как у людей положено, не осталась, побыла всего два часа, потому что рано утром надо в муниципалитет. А его жену с тех пор так и не видела. Взяла у нее фотографию отца — у моей мамы она всю жизнь была в медальоне — и показала детям. А дети, считай, его и не знали.
Ни от Кимета, ни от Синто, ни от Матеу долго не было никаких вестей. И вдруг в воскресенье прикатывает мой Кимет и с ним еще семеро солдат. Страх смотреть, но с продуктами. Кимет — грязный, отощал, да те семеро сразу ушли, договорились, что заедут за ним утром. Кимет сказал, что на фронте их почти не кормят, нечем, со снабжением из рук вон плохо и что у него открылась чахотка. Я спросила, от кого он узнал, от врача или так, а Кимет — зачем мне врач, когда яснее ясного: в легких одни дыры и микробы, даже родных детей нельзя поцеловать. Я опять спросила — можно ли это вылечить, а он мне — если в его возрасте такое заполучишь, значит, прости-прощай, на всю жизнь. Дырки, они по-ученому каверны называются, их становится все больше и больше, а если легкие как сито, то крови некуда деться, и она идет горлом. Ну и все, крышка! Ты, говорит, не понимаешь, как тебе повезло, что уродилась такая здоровая. Я сказала Кимету, что все голуби улетели, осталась одна-единственная голубка в горошинку, тощая, как жердочка, она пока прилетает. А он сказал, что если б не война, у нас бы уже был свой загородный домик и башня-голубятня с гнездами до самого верху, но ничего, увидишь, все поправится… Мы, говорит, по пути заезжали в деревни, и нам давали овощи и яйца, везите, мол, домой. Кимет пробыл с нами целых три дня, потому что наутро мы узнали, что им всем велели остаться. И пока он был с нами, только и разговору, что о доме, что ничего на свете нет лучше родного дома, и что когда кончится война, он засядет дома, как жучок в мебели, и никто его не выманит. Говорит, говорит, а сам ковыряет ногтем сухие крошки из щели в столе, я диву давалась — он делает то же, что и я, хотя ни разу этого не видел.
Все три дня он после обеда в сиесту спал подолгу, и дети залезали к нему в постель, спали с ним, соскучились, бедные. Они очень его любили. А до чего мне не хотелось ходить на работу, кто бы знал! Кимет сказал, что от синих огней у него настроение портится, и будь его воля, он приказал бы сменить их на красные, вроде сыпь красная повсюду. И что его смех берет: эти синие огни — сплошная ерунда, те, кому надо, будут бомбить, хоть сделай огни черными. Глаза у Кимета, я сразу заметила, провалились, словно их кто заталкивает, заталкивает, чтобы они совсем внутрь ушли. Перед отъездом он прижал меня к себе, а детей прямо исцеловал, они его до самой входной двери проводили, и я тоже, а на лестнице остановилась там, где весы вырезаны, и провела по ним пальцем. Рита потом жаловалась, что папа ей все лицо исколол бородой.