Путешествия из Варшавы в Петербург Вильгельм почти не помнил — всю дорогу, проделанную необычайно быстро по хорошему пути в санях, он находился в полном помрачении. Дорожные виды, мелькавшие мимо фельдъегерских саней, каморки, в которых ночевали они с жандармом, треньканье колокольчика — все это никаким образом не занимало его мыслей. Он был по–прежнему на Петровской площади, днем и ночью, в ушах его звучали нестройные крики солдат, отдельные выстрелы, отвратительный свист картечи. Еще в Варшаве снят был с него допрос, во время которого он понял: его обвиняют в покушении на Великого князя Михаила. Само покушение, которое он едва помнил, только после наводящих вопросов следователей стало вырисовываться в его мозгу. Он, Вильгельм Кюхельбекер, порядочный поэт и патриот России, обвинялся в покушении на драгоценную жизнь ни в чем не виновного перед ним человека. Первые только минуты допроса он запирался, но затем стал откровенен, потому как сам искал понять, что же все–таки произошло. Да, он направил пистолет свой на черный султан Михаила Павловича. Это точно было. Но он не догадался бы сделать это сам, он повиновался указанию Пущина. Снова и снова в воображении Вильгельма вставала эта сцена. Он опять видел перед собою спокойное румяное лицо Ивана Пущина, его ясные серые глаза. Он слышал его голос: «Voulez vous faire descendre Michel. — Ну–ка, ссади Мишеля!» Фраза снова и снова звучала в ушах Вильгельма. Но не фраза была так уж важна. Ему важнее было понять, зачем он послушался? Хотелось ли ему доказать всем, и особенно Жанно, с которым он вместе рос и учился в Лицее, что он не просто чудак, над которым вечно смеялись мальчишки, а мужчина, боец, закаленный опасностями путешествий и службою, хотя и статской, на Кавказе, где числилась за ним опасная дуэль? Хотел ли он показать, что не зря здесь находится, что он воин в ряду таких же воинов? Что у него недаром в руках оружие и он достоин доверия товарищей своих? Он вышел сражаться, а в итоге стал преступником! Он вышел сражаться, а не убивать, но противоречие, заключавшееся в самой этой мысли, упорно от него ускользало. Он вспомнил слезы восторга, душившие его, когда Рылеев впервые рассказывал ему о тайном обществе.
— Ты немец, Вильгельм, — говорил Кондратий Федорович, — но я верю, что ты глубоко и искренне любишь Россию!
— Я не немец, — горячо возразил Вильгельм, — я русский поэт!
Русский поэт не может быть убийцею!
Русский поэт обязан быть тираноборцем!
Как теперь жить?
Половину пути Вильгельм плакал, укрывшись с головой ковровой полостью саней. Теперь уже Михаил Павлович, которого он до ужасной минуты на Петровской, видел только мельком много лет назад в Царском селе, представлялся ему героем, великодушным принцем, воспевать которого он отныне будет всю жизнь. Если только Михаил Павлович сочтет нужным сохранить его никчемную жизнь. Если оставят ему жизнь, Вильгельм точно знал, что она должна будет стать искуплением этого чудовищного греха. А грех уже в его воображении давно перерос рамки несчастного происшествия с Михаилом Павловичем, он уже захватывал весь день, так бестолково проведенный им на площади. Зачем было идти — впрочем, нет, призвать народ русский к свободе было все–таки благородной целью, но вот зачем было идти вооруженным? Зачем было брать у Саши Одоевского пистолет? Он снова слышал веселый, возбужденный голос Саши: «Вот, выбирай!» и видел два тяжелых дуэльных пистолета в его руках. В пистолете был шомпол в зеленой тряпочке — кажется, он его тогда еще потерял, когда извозчик вывалил его на снег по дороге в казармы. Надо было тогда отказаться, сказать: «Саша, нет, князь Одоевский! Я не воин, я поэт, и не орудье смерти, а одна лишь лира….» Поздно, поздно! Вильгельм иногда мычал в голос, пугая сонного жандарма. Зачем я взял у него пистолет, зачем, зачем?
Вильгельм настолько извелся дорогою, что в Зимнем, куда его привезли вместо крепости (предписание изумило жандарма до глубины души — настолько арестованный не показался ему важной птицей), он уже был не в состоянии говорить связно. Он знал, что стоит перед царем, минута была редчайшая в жизни, судьбоноснейшая минута. Все мысли, вертевшиеся у него в голове дорогой, испарились в этот момент. Вильгельм стоял в грязной рубахе из затрапезки, в той самой, в которой был арестован в Варшаве, в суконных штанах по щиколотку, в заляпанных дорожной грязью опорках, дрожащий, бледный — и не находил слов. Спокойные светло–серые, с синим ободком, глаза Николая Павловича приходились точь-в точь на уровне воспаленных бегающих глаз Вильгельма.
— Вы ведь сын Карла Ивановича, — задумчиво говорил Николай по–французски, — вы жили в Павловском имении, не так ли? Ваш батюшка был там управляющим…
— Да, точно, в Павловском, Ваше величество, — бормотал Вильгельм. Он по–прежнему плохо понимал, что происходит.
— Я справился у императрицы. Мой покойный отец его любил и уважал, — продолжал царь, расхаживая по кабинету, — что сталось с вашим батюшкой?
— Скончался… Грудная болезнь… Давно.