Кондратий Федорович вскакивал с жесткого своего ложа и ходил по крошечной камере — ровно пять шагов в длину и три в ширину. Какой–то несчастный до него так же точно мерил ее шагами — в каменном полу были заметные углубления, сделанные чьей–то ногой. Господи, помоги мне! Он, Кондратий Рылеев, вступил в тайное общество и был одним из деятельнейших его членов лишь по одной причине — он хотел спасти Россию. Ничего, видит Бог, ничего не желал он для себя лично. В тайном обществе был он два года, а например, Сергей Трубецкой, один из отцов Союза благоденствия, был в подобных обществах десять лет. И чего за десять лет они добились своими разговорами? Говорением, как известно, и за сто лет стакана воды не вскипятишь! Была ли у них правильная идея государственного устройства? Идеи не было никакой. Было две конституции, а он, Рылеев, еще собирался писать третью, которая, как он видел теперь совершенно ясно, была бы еще неисполнимее двух первых. Здесь, в равелине, в этой крошечной каморке с замазанным мелом окном, думалось настолько лучше, чем в просторном кабинете на Мойке 72, что Кондратий Федорович без труда делал выводы, к которым никогда бы не пришел на свободе.
Итак, конституция Муравьева. Труд порядочный, достойный ученой Никитиной головы. Перевод Северо — Американской Конституции хороший, если верить людям, читавшим оную в подлиннике (английского языка Рылеев не знал), но при этом сохранение монархии, неизвестное в России правление федеративное, избирательное право с высочайшим имущественным цензом, а главное — освобождение крестьян без ничего! Никита Михайлович предлагал сразу после свержения абсолютной монархии созвать великое народное собрание, причем по мере освобождения губерний от старой власти проводить там вечевые собрания народные и на этих собраниях избирать местные органы новой власти. Вот только непонятно: кто бы проводил эти вече и выборы, кто бы собирал непонятно откуда взявшихся делегатов в отсутствие какой бы то ни было власти вообще? Как бы тут обошлось без смуты? На Сенатской площади Кондратий Федорович увидел неизвестный ему доселе облик народного бунта. У него перед глазами стояло красное, испитое лицо мастерового, который тянул шубу с его плеч. И ведь это народ! Народ, на четыре часа, на одной лишь площади петербургской, оставшийся без твердой власти! А сколько голов полетит в голодной пятидесятимиллионной стране, если ее оставить без управления на неделю? Месяц? А крестьяне? Из всех членов общества только позер Якушкин вздумал освободить своих крепостных: берите свою свободу и идите с моей земли, получается. А они ему что ответили: «Пусть мы, батюшка, будем ваши, а землица пусть будет наша!» А Якушкин еще, рассказывая об этом, с гордостью прибавлял: «Любят меня очень, не желают расстаться!» Отдавать им всю землю, которая потребна для прокормления? Невозможно — тогда голодать и побираться Христа ради пойдут помещики. Вот он сам со своим бестолковым именьицем… Весь день Кондратий Федорович составлял реестрик своих долгов на обороте Наташиного письма — самых неотложных насчитал он 19 тысяч семьсот рублей асе. «И это при хорошей службе, да при невзыскательности нашей, да при квартире казенной! Значит, отними у меня доход батовский — и пошел я по миру! А ведь я не один такой!»
Вариант Пестеля, о котором Кондратий Федорович старался не думать вовсе, был настолько ужасен, что волосы вставали дыбом. Сейчас, в одиночестве и кристальной ясности тюремных мыслей, Рылеев не понимал, каким образом никто из них не увидел, что за человек был с ними заодно. Он вновь и вновь вспоминал единственный разговор свой с Пестелем, состоявшийся у него дома, на Мойке, прошлым летом. Как он мог, выслушав все то, что сказал ему Пестель, не броситься к верхушке Северной управы, не написать Муравьеву, не собрать у себя людей, не предупредить их о грозящей опасности? Невероятно!
В тот светлый летний вечер у открытого окошка кабинета, у стола, заваленного корректурами «Полярной звезды», за чашкой чаю, он услышал все, что должен был услышать — и не взял никаких мер. Видно, Бог тогда отнял у него рассудок!
…Павел Иванович Пестель медленно ходил по кабинету, склонив крупную лысеющую голову несколько набок, держа одну короткопалую руку в кармане белого жилета. Голос у него был высоковат для столь солидного, крупного человека, теноровый, и говоря, он как–то странно тянул слова. Русская речь вряд ли звучала над его колыбелью. Построение фразы заставляло предполагать, что думает он по–немецки, а может быть, это нерусская его фамилья навевала Рылееву подобные мысли. Они уже два часа занимались поисками решения — по какому образцу будет строиться управление страною в случае их победы. Павел Иванович, как казалось Рылееву, испытывал собеседника, вызывал его на откровенность, холодно спорил, потом соглашался со всеми его доводами и подбрасывал новую тему.