Зал прощания чем-то напоминал дом, в котором она выросла. От него веяло таким же душком старательно организованной нормальности. Здесь стояли поддельной кожи кресла и кушетки, обтянутые тканью с имитацией богатой вышивки. Стояли овальные стеклянные столики и латунные торшеры с плотно плиссированными абажурами, имелся безупречный, ни пятнышка, камин, на решетке которого покоились три березовых полена. Гроб Бена стоял, точно часть меблировки, на глубоком ковре цвета припорошенного пылью лайма, перед безмолвным скоплением бронзоватых металлических стульев с мягкими белыми сиденьями.
Сьюзен настояла на том, чтобы гроб остался закрытым. И теперь сожалела об этом. Теперь ей хотелось нарушить стеклянистый покой этого зала с его лаймово-бронзовыми претензиями на домашний порядок. Она почти уж надумала попросить распорядителя снять с гроба крышку, однако передумала, сообразив, что тело сына, его нарумяненное лицо и сложенные на груди руки могут оказаться слишком уж под стать всей прочей обстановке зала. И гроб остался закрытым. Она разговаривала с приходившими проститься с Беном людьми, и лишь один или два раза за все эти послеполуденные часы у нее мелькнула мысль о том, какое точное воплощение скорби представляет собой этот зал с его чистотой и химическим безмолвием. В детстве мы воображаем покосившиеся надгробия, шевеление мрака, рассекающие луну тучи и думаем, что они-то и отражают наши глубочайшие страхи. Мы ошибаемся. Подлинный ужас, поняла Сьюзен, таится в таких вот кушетках с печатным рисунком бледно-зеленых и голубых кружев, в таких полках с фарфоровыми фигурками. В таких ухоженных, пустых комнатах. Мертвые растворяются в них.
Сьюзен делала все, что надлежит делать женщине на похоронах ее единственного сына. Она еще не прошла через них, не прошла до конца. И не могла не играть положенную роль. Столько людей нуждалось в ее храбрости. Время текло мимо нее, и Сьюзен говорила себе, что существование рамок, за которые она не вправе выйти, — это благо. Думала, что, возможно, необходимость поддерживать Тодда, которого била сухая дрожь, Тодда, распятого горем, уведшим его туда, где уже нет слез, спасительна для нее, так же как и необходимость утешать свою мать, Вилла, родителей Тодда, плакать вместе с ними и обнимать их, успокаивая. Так же, как добрые слова, с которыми она обратилась к Джамалю, стесненно замершему в углу зала.
— Здравствуй. — Она, чуть наклонившись к нему, выговорила это слово с такой отчетливостью, словно безмолвный Джамаль отчасти утратил способность и слышать и видеть.
Он слабо улыбнулся в ответ.
— Я рада, что ты пришел, — сказала она.
Джамаль кивнул.
— Тебе ничего не нужно? — спросила она. — Стакан воды?
— Нет, спасибо.
Она выпрямилась, отстранившись от него. Может быть, он нуждается в одиночестве, этот странный мальчик. А может быть, при всей ее прилежной любезности, он все же заметил что-то в ее лице. Она старалась не думать об этом: он-то по-прежнему жив. Этот мальчик, не плохой, нет, но и ничем не замечательный, продолжает жить, а ее сын умер.
— Если тебе хочется посидеть, — сказала она, — вон там очень удобные стулья.
— Нет, спасибо.
— Ну хорошо, — сказала она и отошла от него.
Ее отец сидел в первом ряду, рядом с Магдой. Он плакал — в начале, теперь нет. Сидел, сгорбившись, упершись локтями в колени и прикрыв ладонями нос и рот, словно страшился того, что он может унюхать или произнести.
Сьюзен опустилась на пустовавший справа от него стул. Кивнула Магде, и та кивнула в ответ с выражением, которое могло обозначать горе, а могло — и недовольство всей этой парадной скорбью. Сьюзен подумала, что надо бы обнять отца за плечи, но, поколебавшись, просто опустила руки на колени.
— Сьюзи, — произнес отец сдавленно, косноязычно.
— Да, папа?
Она хозяйка здесь и должна все время помнить об этом. Она сидела, выпрямившись, на металлическом стуле. Сбоку от нее со всхлипами дышал отец, перед ней лежал в гробу ее сын. И она вдруг увидела, как сильно выбранный ею гроб похож на стереопроигрыватель, стоявший некогда в доме ее родителей. То же каштановое поблескивание, такая же скругленная крышка. Когда они с Тоддом выбирали гроб, она, сама не зная почему, сразу остановилась на этом.
— Сьюзи, — повторил отец. Он потянулся к ней, обнял ее рукой за плечи, прижал к себе. Она различила знакомый запах его одеколона, мускусный душок старческой кожи. И почувствовала себя так, точно он берет ее. Она знала, чего он ждет от нее, какой любви и какого прощения.
— Убери руки, — сказала Сьюзен. Только что она ничего говорить не собиралась. И уж тем более говорить так громко.
Отец прижал ее к себе еще крепче. Губы Сьюзен коснулись шероховатой покатости его щеки, ей показалось, что она ощущает вкус отца — сочетание корпии, старости и зловонных, надушенных чресел.
— Чшш, — произнес он. — Тише, прошу тебя.
Она освободилась от его объятия и сказала еще громче:
— Убери от меня руки.