В полукилометре от котлована Николай Васильевич спустился на летнюю отмель, которая всегда образуется после того, как схлынет паводок, приглядел там, у берега, старый ствол кедра, принесенный когда-то с верховьев и оставшийся тут сохнуть, когда солнце, мокнуть, когда дождь. Весь сизый, весь обглоданный водой и камнем, со светлыми струпьями на месте бывших сучьев и с короткими культяшками корней, этот кедр тоже выглядел видавшим виды стариком, и Николай Васильевич присел на него, сознавая некоторое родство с ним. Здесь пахло рекой и рыбой, было безлюдно и тихо — удивительное уединение рядом с бессонной шумной дорогой. Чуть в отдалении, стоя по щиколотку в воде, мальчишка во взрослой куртке и в сапожках держал на весу неподвижную удочку, отдаленно напоминая маленький деревенский колодезный журавль. И бесшумно двигались на хорошо видимой отсюда плотине голенастые краны, тоже как журавли.
Любуясь этой сегодняшней плотиной, он начал вспоминать ее прежние очертания и контуры, начиная с самых первых блоков, один за другим выраставших на бетонном основании — один за другим и один перед другим! Как грибы, росли и хвастались! Потом был памятный праздник Первого миллиона кубометров, когда плотина протянулась уже от берега до берега, только еще не примкнула к берегам, поднимаясь вверх ровной стенкой, сильно зубчатая, как некая фантастическая кремлевская стена древности. И вот теперешняя. Это уже настоящая крепость, несокрушимая цитадель, перегородившая каньон плотно и навсегда, непроницаемая даже для капли воды. Монолит. Твердь… На какой-то другой реке этой высоты было бы вполне достаточно, чтобы раскрутить турбины вполне серьезной ГЭС. Но это на другой реке, в другом месте. Тут же еще не набрано и половины проектной высоты, а как смотрится!
Не в первый раз Николай Васильевич перевел взгляд с того, что сделано, на верхнюю полку одной врезки, протянул в воздухе мысленную линию ко второй полке и увидел в воздухе прозрачный контур завтрашней готовой плотины. Немного задохнулся от размеров и красоты, потерял дыхание. Потом как будто услышал оттуда, с гребня плотины:
«Куда ты собрался, старина Густов? Неужели надеешься найти другую такую же?»
«Не надеюсь, — отвечал он. — Мало у меня теперь всяких надежд. Стар я».
«Тогда зачем уезжать?»
«Так получается. Иногда говорят: сделанного не воротишь. А бывает, что и начатого не остановишь».
«Не совершаешь ли ты самую большую в своей жизни ошибку?»
«Не знаю. И рад бы ответить, да не знаю, как».
«Ну смотри, не пожалей…»
У него еще было задумано дойти до котлована, подняться наверх, на свои блоки, поглядеть оттуда на расширяющееся «море», но вдруг ему ни с кем не захотелось встречаться. Он понял, что там не наберешься спокойствия, а растеряешь последнее. И остался сидеть на своем сизом бревне, уже мало что видя, хотя пришел сюда как раз затем, чтобы наглядеться и запомнить. И плотину и Реку запомнить, и весь изменившийся, весь измененный за прожитые здесь годы пейзаж. Все, ставшее привычным, своим, родным…
Да, он, наверное, совершал сейчас самую большую ошибку в своей жизни. До сих пор он жил вроде как по-солдатски: куда надо ехал, где надо работал. И это была, оказывается, самая правильная жизнь, какой она и должна быть у гидростроителя. У этой профессии есть немалое сходство с военной службой: дал присягу — служи!.. Собственно, вся жизнь Николая Васильевича и шла до сих пор как по присяге. Спокойно он шел по течению, а теперь вот решил повернуть против течения — и, может быть, против себя. Собрался уехать со стройки, которую считал уже последней и возле которой хотел притулиться до конца дней своих. Уезжал от людей, с которыми столько лет проработал, — и неплохо проработал, от детей, которые здесь и выросли как работники… И ведь не в поисках лучшего, не в поисках радости уезжал. Для него теперь и не могло быть ничего такого, о чем можно было бы сказать: «Вот это лучше!» Ничего лучшего нигде не оставалось — вот в чем беда. Не из чего выбирать и нечего терять…
Он продолжал сидеть и думать, и вдруг возникло перед ним уже знакомое, возникавшее и прежде видение: изукрашенный или замаскированный березовыми ветками эшелон, красная трибуна перед ним и множество знакомых и незнакомых загорелых, прокопченных лиц. На железной груди паровоза — кумачовая лента, и на ней слова: «Здравствуй, Родина!» Уже отзвучали речи, отыграли свое певуче-плакучие трубы, и состав медленно, почти бесшумно трогается, тянется бесконечно — и проходят, как на смотру, люди, и все родные, как братья. Лица. Руки. Пилотки. Цветы какие-то. Улыбки. Слезы на глазах. Неслышные возгласы. Улетающие слова…