Читаем Плотина полностью

Веселость моя быстро испарилась. Остались только ожоги от спирта в горле. Фонарик продолжал светить жестко, а документов у нас не было.

— Мы из госпиталя, — сказал я.

— Иванов, веди в комендатуру, — приказал тот, у кого был фонарик.

— Ребята, — сказала сестра, — госпиталь же рядом.

— В комендатуре разберемся, — ответили ей.

И мы пошли: сестра, будто развеселившаяся от приключения, и я, напуганный.

По дороге я еще пытался объясниться — проходили мимо дома, в котором жили с отцом. Достаточно было задержаться на минуту и подняться на третий этаж. Но все было напрасно.

— Разберемся! — с какой-то уклончивостью сказали мне.

Уклончивость, с которой произносилось это слово, все больше пугала меня. Разберутся и выяснят, что мне надо быть не здесь, а в другом месте. А главное, не должен был я идти на риск, который лишь веселит мою спутницу. Причина мелка — последствия могут быть огромными. Перед отцом стыдно. Столько сил он затратил, а я не остерегся. Противоречие между моим легкомыслием и тем, что за ним может последовать, мучило меня особенно. Но больше уязвляла веселость спутницы. Вернее, то, что десять минут назад я эту веселость не угадывал, десять минут назад рядом со мной шла уравновешенная женщина, а теперь сорви-голова. С каждым шагом мы с ней раззнакамливались. Не на будущее, а на прошлое, за которое мне с каждым шагом становилось стыднее.

Ничего мы с ней в этом прошлом друг другу не были должны. Сидели за столом, переглядывались, потом шли вместе, я рассказывал о своих несчастьях, а она слушала. И, хотя несчастья были подлинные, переполнявшие мою память, я не должен был о них говорить. Я и тогда с беспокойством улавливал не соответствующий рассказу блеск ее глаз, а теперь понимал, что не бедами своими я ее должен был развлекать, а сделать или сказать нечто такое, что вызвало бы ее нынешнюю веселость.

Вот ведь идет в комендатуру рядом с патрульными, а веселится! И я почему-то понимаю и правоту этой веселости, и то, что все мои несчастья тут ни при чем.

В комендатуре горела керосиновая лампа. Керосин ли был на исходе или заправлена не тем, но света от нее шло не больше, чем от печного поддувала. В копотном красноватом этом свете потолок был низким, стены ободранными, а пол грязным.

— Привели! — сказал Иванов, но к нам никто не повернулся.

— Пусть ждут! — сказали Иванову.

Нас посадили в дальний угол комнаты. Свет сюда уже почти не доставал, но все равно я видел, каким нетерпеливым блеском светятся глаза сестры. Не от меня она ждала ответа на свою веселость, и я с ней не заговаривал.

Часа через два тот же Иванов потряс меня за плечо. Он вывел меня во двор, дал топор.

— Дров нарубишь, воды нагреешь, баба полы помоет, и по домам. Не психуй!

И я стал догадываться: и взяли-то нас, чтобы утром было кому в комендатуре мыть полы.

— А баба твоя… Глазами так и стрижет. «Сто мужиков — одна я!»

Он грязно выругался.

Я вызывал у него любопытство, потому что привели меня с женщиной.

Сколько диких, тоскливых, враждебных разговоров о женщинах наслушался я за три лагерных года! Фантастического в них было столько же, сколько и грязного. И фантастическое поражало не меньше. В преувеличениях соревновались, будто речь шла о враждебном племени.

Затевавшие эти разговоры и не заботились о правдоподобии. Зрелые люди, у которых, по их же словам, дома оставались семьи, фантазировали не меньше неопытных юнцов.

Может, людей этих было не так уж много, но уж очень сильна была у них страсть измазаться. А главная мука моя была в словах. К словам у меня не было никакой привычки. О них можно было уколоться, обжечься, порезаться. Каждое имело свой цвет, вкус, запах. Как и все, я был болен изолированностью. Но свое незнание заполнял другими словами.

Швестер Матильда из лагерного лазарета, перевязывавшая мне бумажным бинтом обожженную руку, представить себе не могла, как много я о ней думал. Слушая болезненные разговоры, от которых негде укрыться, я оскорблялся за женщин, которых хоть раз видел, и за тех, кого не видел никогда. Они мне казались ближе к справедливости уже по одному тому, что о них так несправедливо говорят. Может, это было возрастное, может, лагерное, но в каждой женщине я видел возможную возлюбленную.

Нечестным, однако, было бы скрывать, что в ругани женоненавистников я находил какое-то удовлетворение. Так обнаруживалось, что страх перед мужским одиночеством знаком не только мне.

И ругань Иванова вызвала во мне те же смешанные чувства. Получалось, что у меня были веские причины не отвечать на экзаменующую веселость моей спутницы.

Трудно было понять, сколько Иванову лет. В просторном его одеянии, казалось, не хватает пуговиц или крючков, так все обвисало. На шапке-ушанке отпечатался след звездочки, а самой звездочки не было. Он напоминал нашего «ран-больного», для которого возвращение к строевой службе утратило смысл потому, что война уже закончилась.

— Ей с утра перевязки делать, — сказал я Иванову. — Она медицинская сестра.

— Вот и нагрей получше воды, чтобы руки не застудила, — ответил он. — Воду наносишь вон тем ведром.

Перейти на страницу:

Похожие книги