Читаем Плотина полностью

Было почему-то особенно досадно, что наводчиком оказался именно он. Силой и красотой голландца все восхищались. Да и дружелюбным он казался. Память на это дружелюбие и обжигала.

Я и сам дал захватить себя страстям тех дней (говорю «дал», потому что было во мне нечто, сопротивлявшееся им. Но у страстей был ясный язык: «Тебе что, эту власовскую суку жалко?» А у того, что сопротивлялось, как будто и не было слов).

Из окна барака я высовывался с винтовкой и целился в немцев, идущих по мосту, под которым был наш лагерь. Это была мстительная игра. Винтовку заметили, и обращенная к лагерю сторона моста опустела. Игра требовала какого-то продолжения, когда наверху показалась воскресно одетая семья. Немец в зеленой шляпе с пером, немка в светлом пальто и мальчик в белых гетрах. Им крикнули или они сами заметили, но мать и сын шарахнулись в сторону, а немец в шляпе, окаменев от вызова, продолжал идти…

Болельщики были, конечно, и у немца, и у меня. И палец на спусковом крючке одинаково давило внимание и тех и других.

Несчастную свою глупость я в этот момент понимал прекрасно. Видел, что немец выдержит до конца. И не знал, как выйти из игры.

В те сумасшедшие дни все могло случиться. Память на то, как мальчики в белых гетрах бросали в нас камни, а женщины в светлых пальто не останавливали их, была слишком свежа. К тому же еще шла война, а немец вел семью на прогулку в холмы — на ту сторону моста по воскресеньям ходили гулять.

Три года натягивалась пружина. Была потребность не просто сбросить унижение, а дать знать об этом городку, который окнами домов все эти годы сверху смотрел на нас. И возмущенные крики мальчишки в белых гетрах и немки в светлом пальто действовали на меня совсем не так, как можно было бы предположить.

Не крики спасли меня от выстрела. Я затеял игру блатных, а сам их ненавидел так же, как полицаев.

Когда блатные первыми принялись за власовца, я подумал, что в эти дни и их проняло. Но зло кивало на зло. У них были другие цели и страсти. Власовец оказался только доступнее остальных.

Вот какая мысль омрачила радость тех дней. Зло и не догадывается, что его разгромили на поле боя. Оно тут как тут. И звать не надо, само наготове.

С того момента, как я попал в эшелон, ненависть моя между полицаями и блатными делилась поровну. Блатные были лагерной сверхтяжестью. Как кровососущие насекомые, они ни на минуту не давали забыть, где мы находимся. Их не умеряло ни общее горе, ни чья-то болезнь. И дело не в том, что однажды побили. Побои были хуже полицейских. Противоестественней.

Блатная жизнерадостность расцветала на несчастье. И главным в ней было предательство. В сорок втором году его невозможно было не ощутить.

Это было сознающее себя предательство. Веселящееся этим сознанием. Предавались не только родина и ближайшие товарищи, но и главные законы жизни. В этом замахе и было блатное веселье.

Поражения и победы на фронтах никак не меняли их отношения к жизни.

И все утверждалось, доказывалось или подкреплялось невероятной жестокостью. То, что не было подкреплено жестокостью, в глазах блатных как бы не имело цены.

Формировала ли этих людей лагерная жизнь иди в лагерь они попадали уже блатными, но они очень быстро находили друг друга. Мгновенное это узнавание было их отличительной чертой. И не писать о них можно было бы только в том случае, если бы они не занимали так много места в той нашей жизни.

Иногда мне казалось, что таких, как Соколик, держат в плену противоестественные мысли. Увы! В лагере я узнал, что мысли эти распространены, что и по ним люди находят друг друга и даже быстрей сколачиваются в компании.

Странные это были компании. Взаимное унижение должно было их взрывать. Но от вспышек жестокости, от непременного взаимного унижения они только укреплялись. И это подростков и притягивало. Вспыхивала, казалось, не жестокость, а оскорбленная честь. Именно она вслепляла в такой вспышке. Казалось, человек той же мерой предлагает измерять и свои поступки.

Здесь-то и был вызов! И когда я вел винтовку вслед за немцем, надеясь, что он все-таки испугается, я понимал, что палец на спусковом крючке напрягается не только от жажды расквитаться, дать немецкому городку почувствовать унижение, которому нас подвергали три года, но и потому, что в эти радостные и сумасшедшие дни я заразился той самой жестокостью, которую сам же ненавидел. И удержать меня от нее может лишь то, что есть во мне самом.

Но за мной следили. В глазах Костика не было любопытства. Он давно научился вытравлять его из глаз. Костик смотрел так, будто его утомила возня с немцами, идущими по мосту, и он на время доверил винтовку мне. И снисходительно ждет, когда же я выстрелю.

— Сука! — сказал он о немце. — Гитлеровские усы не сбрил! — и усмехнулся презрительно. Отмерил снисходительность, с которой ждет от меня выстрела.

Нарочитое равнодушие Костика раздражало меня. Оружия в руках не держал, не стремился его добыть, глаза только научился делать ледяными, но и это давит на меня.

Колька, по прозвищу Блатыга, высунувшись из окна, кричал немцу:

Перейти на страницу:

Похожие книги