– Будет! Баста! – сказал он. – Пора ужинать. Барину, я вижу, любо наше каляканье слушать, а нам все петухов будить придется. Матюшка, дурак! Подай шапку, вон лежит на бревнах!
Матюшка подал ему.
– Спасибо, – продолжал Петр, – я тебя за это в первый раз, как хлестать станут, за ноги подержу, и уж крепко, не бойся, не вывернешься.
– Да за што меня хлестать станут? – спросил Матюшка.
– И по-моему, братец, не за што: душа ты кроткая, голова крепкая, – проговорил Петр и постучал Матюшку в голову. – Вона, словно в пустом овине! Ничего, Матюха, не печалься! Проживешь ты век, словно кашу съешь. Марш, ребята! – заключил он, вставая.
– За угощенье твое благодарим, государь милостивый, – сказал Сергеич, кланяясь.
– Да ты ниже кланяйся, старый хрен! Всю жизнь спину гнул, а не изловчился на этом! – подхватил Петр, нагибая старику голову.
Сергеич засмеялся, Матюшка тоже захохотал.
– Прощай, барин, – продолжал Петр, надевая шапку. – Правда ли, дворовые твои хвастают, что ты книги печатные про мужиков сочиняешь? – прибавил он приостановясь.
– Сочиняю, – отвечал я.
– Ой ли? – воскликнул Петр. – В грамоте я не умею, а почитал бы. Коли так, братец, так сочини и про меня книгу, а о дедушке Сергеиче напиши так: «Шестьдесят, мол, восьмой год, слышь! Ни одного зуба во рту, а за девками бегает».
– Полно, балагур, полно! Пойдем лучше ужинать, коли собрался! – сказал Сергеич, слегка толкнув Петра в спину.
– Пойдемте! – отвечал тот и обнял одною рукой Матюшку.
Веселость Петра, впрочем, вспыхнула на минуту: он опять потупил голову. Все они пошли неторопливо, и я еще долго смотрел им вслед, глядя на нетвердую и заплетающуюся походку Сергеича, на беспечную, но здоровую поступь кривоногого Матюшки, наконец, на задумчивую и сутуловатую фигуру Петра.
V
Успеньев день – у нас в приходе праздник. Это можно уж догадаться по тому, что кучер мой, Давыд, между нами сказать, сильный бахвал и большой охотник до парадных выездов, еще в семь часов утра, едва успел я встать, пришел в горницу.
– Что тебе? – спрашиваю я.
– Изволите ехать молиться к обедне или нет-с? Коли поедете, так лошадей надо припасти.
Собственно говоря, лошадей совершенно нечего припасать, а стоит только вывести из конюшни и заложить, и Давыд, я знаю, пришел спрашивать, чтоб скорее успокоить свое ожидание насчет того, удастся ли ему проехать и пофорсить.
– Поеду, – говорю я.
У Давыда от удовольствия кровь бросается в лицо.
– Жеребцов ведь припасти? – спрашивает он.
– Нет, братец, разгонных бы, – говорю я.
– На разгонных нельзя, вся ваша воля: разгонные лошади совсем смучены; а что эти одры, стоят только да овес едят! Хошь мало-мальски промнутся, – возражает Давыд с вытянувшимся лицом, и я убежден, что одна мысль: ехать на разгонных к празднику, была для него мученьем.
– Ну хорошо, на жеребцах поедем, – говорю я, – только уговор лучше денег: в сарае не изволь их муштровать и хлестать, а то они у тебя выскакивают, как бешеные, и, подъезжая к приходу, не скакать благим матом, а то, пожалуй, или себе голову сломишь или задавишь кого-нибудь.
– Не извольте беспокоиться. Господи, боже мой! Не первый год езжу, – говорит Давыд и потом, постояв немного, присовокупляет: – Кафтан синий надо надеть-с?
– Конечно, – говорю я.
– Кушак тоже шелковый? – прибавляет он.
– Конечно, конечно, – подтверждаю я, не понимая еще, к чему он ведет этот разговор: синий кафтан и шелковый кушак находятся совершенно в его распоряжении.
– Вы этта изволили говорить, перчатки зеленые купить мне в Чухломе.
– Ну, да! Что ж?
– Не для чего покупать-с… у Семена Яковлича еще после папеньки вашего лежат кучерские перчатки; не дает только без вашего приказанья, а перчатки важные еще! – разрешает, наконец, Давыд, к чему он клонил разговор.
– Хорошо; скажи, чтоб дал, – говорю я.
И Давыд, очень довольный, отправляется. Надобно сказать, что он очень хороший кучер и вообще малый трезвого поведения и доброго нрава, но имеет одну слабость: прихвастнуть, и прихвастнуть не о себе, а все как бы в мою пользу. Вдруг, например, расскажет где-нибудь на станции, на которой нас обоих с ним очень хорошо знают, что я граф, генерал и что у меня тысяча душ, или ошибет какого-нибудь соседа-мужика, что у нас двадцать жеребцов на стойле стоят. Когда я бываю с ним иногда в городе и даю ему полтинник на чай, он этот полтинник никогда не издержит, но, воротившись домой, выбросит его на стол перед своей семьей и скажет: «Нате-ста: только и осталось от пяти серебром баринова подареньица». Кроме этих внешних достоинств, он любил меня украшать и внутренними, нравственными качествами; так, например, припишет мне храбрость неимоверную в рассказе такого рода, что раз будто бы мы ехали с ним ночью и встретили медведя, и он, испугавшись, сказал: «Барин, я пущу лошадей», а я ему на это сказал: «Подержи немного, жалко медвежьей шкуры», и убил медведя из пистолета, тогда как я в жизнь свою воробья не застреливал.