Я стоял перед бронзовым конем, наготове шарахнуться, когда тот стукнет, громыхнет, шагнет с постамента, зацокает тяжко к склепу хозяина… Лунный свет касался моего виска, лунный луч наползал на окошечко, и вот проник, лизнул бельмо — и ополовиненный атаман, очнувшись, длинно перебирая руками, подсучивая культями, выбрался наружу, вцепился в стремя и взлетел в седло…
В следующее мгновенье я уже мчался по темным улицам, окутанным садами, бился птицей в запертые калитки, слыша рысью приближающийся топот. Но вот за низким забором, за палисадником, заросшим высоко бурьяном, я увидел дом и голубятню, взмыл…
В душной комнате, под остывающей от дневного зноя крышей, тесной от комода, шкафа с рассохшимися створками, столика и баулов под вешалкой, воздух горяч и недвижен, в окно, открытое на раскаленную дужку месяца, нет ни малейшего дуновенья. Она лежит разметавшись, теплая сырость еще не высохшего полотенца, расправленного на спинке, касается ее закинутой за голову руки, лунный свет, омывающий меня всего, обливает тонкое ее запястье, грудь и полусферу лона. Смуглая кожа отсвечивает бархатной патиной, теплая бронза течет под моей ладонью…
Вдруг топот тысяч конских ног возрос, разбил мне позвоночник, однако стал стихать одиночными всадниками, один было потоптался перед калиткой, но вот захлопала, засвистала нагайка, лошадь всхрапнула и, ёкнув селезенкой, пустилась галопом.
Утром, когда Маришка откроет глаза, солнечный голубь слетит на подоконник, забурлит горлом, распушится, замрет, помаргивая полупрозрачным веком.
По дороге в Велегож со мной всегда что-нибудь приключается. Огромное или крохотное, но всегда такое, что потом не то чтобы не расхлебать, но несколько даже удивительно, что вообще выжил.
Вот как раз той весной и приключилось все мое будущее. Худо-бедно, но оклемавшись, могу теперь рассказать, как все было.
В середине марта первые солнечные деньки умыли мне душу. Весна, разгораясь, будоражила все вокруг. Тонким стал воздух: прорвав снежные тромбы, город звенел вовсю. Машины рассекали сияющее небо в лужах. Отраженные в них окна бились, взлетали веерами осколков, взметывались павлиньими хвостами солнечных клякс.
Пьянящий ветер врывался в рамы, как любовник под кофточку. Ноздри втягивали воздух — жадно, с трепетом, как кокаин. Вдохновленный бессознательной мечтой, я носился по городу, торопясь, изнывая от нетерпения расправиться с делами.
И вот поздним вечером, насилу со всем поквитавшись и даже успев заскочить в парикмахерскую, я был готов уже рвануть с Пресни на Можайку и оттуда по Кольцу на Симферопольскую трассу… Но подойдя к машине, ужаснулся ее внешнему виду. Не мыл я свою тачанку ровно зиму. Сейчас она стояла под фонарем — непознаваемо, беспролазно чумазая, как спаниель после охоты. Слой дорожной грязи придавал ей лишний вес и обтерханный вид раллийного снаряда. Я стоял перед машиной — обновленный весной, только что подстриженный и вымытый, обуянный мартовским воздухом, уже не сознающий ни в какую, что жизнь есть тьма, и нищета, и слезы. Я еще раз вдохнул родниковый воздух марта. На выдохе мне стало ясно: ехать так вот — не помыв коня — не то что грех, а преступленье. Машину надо было срочно в мойку — мыть, скрести и пылесосить. Пусть выеду поздно, хотя и заполночь, но в Велегож прибуду чистым, словно бы новеньким.
Единственная на Грузинах мойка работала до полуночи, и я решил, что за сорок минут успею. Мойка эта пособничала охраняемой автостоянке, располагавшейся на задворках заброшенной товарной станции, у начала бесконечного тупикового парка Белорусского вокзала. Жутковатое место. Приезжал я туда всегда по темени, как и сейчас. Так получалось. Никогда я не торопился возвращаться с работы. Одиночке дома делать нечего, кроме как спать. К тому же пробки рассасывались никак не раньше девяти. Пресненский вал — вообще гиблое место: толчея у пешеходного перехода к метро, цветочный рынок — торговцы-горлопаны, зазывалы у букетных фонтанов на обочине, автомобили покупателей наискось — кормой в бочину, не пройти, не то что проехать. Место, где Грузины и Белка-Ямские сталкиваются с Беговой улицей и 1905 года — клин с клином, суши весла, иди пешим. Место, где некое коловращение Москвы всегда — сквозь века принимает обороты, омут, тайну…