В Котовск я направлялся из любопытства. Старый мастер сахарного завода в Умани, которого подкупом я сумел подбить на демонтаж нашей установки, обтирая окровавленную руку смоченной в соляре ветошью, рассказал мне о мумии Котовского. Застреленный в 1925 году легендарный комкор по требованию его подельников из 17-й Кавдивизии был забальзамирован и помещен в личный мавзолей, став таким образом в один ряд с Лениным, Мао, Хо Ши Мином, Ким Ир Сеном и хирургом Пироговым. В 1941-м бетонную пирамидку взорвали румынские войска, а мумия Котовского оказалась в яме, куда сбрасывали тела расстрелянных евреев. Местные жители вынули половину атамана и куда-то заховали. Буря нового времени вновь вынесла мумию Котовского на всеобщее обозрение — в недавно отстроенный склеп. К его бронированному окошку нынче открыт свободный доступ. Образ лихого героя Гражданской войны был знаком мне с детства. Показалось забавным взглянуть в белые глаза атамана — глаза анархии и разгула, по новой захлестнувших эти края. Я читал в местном газетном листке очерк, откуда запомнил, что в 1915 году в один из налетов Котовский прибыл на одесскую квартиру скотопромышленника Гольштейна и попросил того внести в фонд обездоленных десять тысяч на покупку молока. Арон Гольштейн предложил на молоко пять сотен, однако котовцы вынули из купца все восемь тысяч, душу оставили.
Смотаться в Котовск казалось легким приключением, и я его предпринял, как только выдалось несколько свободных дней перед уже маячившим возвращением в Москву…
Народ в вагоне ехал дружно, выпивали, кусали зернистые на разломе помидоры, лущили зубки чеснока, хрустели синими луковицами, скромничали, хвалили пироги. Сидевшая напротив девушка — смуглый овал, вся долгая, здоровая — внимала скороговорке, которой сыпала кругом ее соседка — конопатая толстушка: мокрый рот, короткие ляжки ерзают по сиденью, она беспрестанно перебрасывала косицу с плеча на плечо, озорно посматривала. Подруга же ее была исполнена величавости, в которой мерцало смущение, вдруг сменявшееся грубостью. На коленях обе девушки держали корзины, затянутые марлей, на ней скарлатиною проступали пятнышки ягодного сока.
У тесных сел остановка рождает столпотворение. Люди спрыгивают и загружаются, осторожно передают ящики, тюки. Златозубые цыганки прохаживаются мимо мужиков, покрикивают:
— Од-ка, од-ка, ци-гареты, ци-гареты…
Машинист следит за своей телегой, время от времени гаркает: «Ну що, усi залiзли?» И старухи поспешают, уважительно подгоняют друг дружку, подбирают подолы — и, не хуже молодух, взлетают на подножку, схватившись обеими руками за поручни.
Прежде чем тронуться с места, машинист дает гудок. Вагоны стучат и дергаются, бабы заполошно орут, сообща виснут на стоп-кране. Машинист равнодушно выходит покурить.
Сумерки насыщаются синевой, пассажиры затихают, вслушиваясь в певучий лязг, вкрадчивый постук колес. Стремнина волос каштаново колышется, застилает глаза. Красный платок пылает медленным раем. Груди раскосо ходят под сарафаном, когда она оттягивает для продува лямки. Ткань почти не опадает… Складки оправляются над могучей тайной, кружится голова, я высовываюсь по пояс в плывущую над духовитыми травами степь. Ночь пахнет теплой полынью, терпкой пылью. Сажусь, не знаю, куда деть руки, ловлю проворный взгляд.
С большого ее пальца, как с бойка, летят черно-масляные, с блестками соли «сэмочки». Крошки созвездий. На нижней губе — крапчатая шелуха. Тыльной стороной ладони она ловко снимает холмик и отряхивает за ползущее окно.
В вагоне давно уже стемнело, притихшая живая теснота покачивается, сопит.
Замерев, я бережно стираю с щеки влажные пятнышки ее слюны.
Дизель встает у большого села на окраине Котовска. Здесь вагон опустошается. Нестройно рассыпается и пропадает одиночным брехом лай. В такую ночь даже для псов, побуженных лакомной пристанционной суетой, действительность ничтожна: она вытесняется мечтой, как жажда над родником — тягучим ненасытным залпом.
Сады лиловым валом накатывают на беленькие хаты. Южная горячая тоска ласкает сердце, обнимает за плечи, теснит грудь.
Тетка пробегает по вагонам, заглядывает под лавки:
— Серьожка, Серьожка! Куды ж ты провалился, окаянный?
Покатившись наружу, толстушка снизу зовет, тянется, сует что-то в окно.
— Маришка, прими-ка яблочка! И ты, хлопчик, нака, закуси нашенскими!..
Два «белых налива» светятся в моей ладони. Нежный яблочный дух кружит голову. Село отплывает, телеграфные провода текут, взмывают, опадают от столба к столбу.
Маришка вдыхает свое яблоко и долго смотрит поверх. Откусывает — мякоть искрится — и вдруг, захохотав, она мечет в меня.
Хлесткий удар в грудь ставит сочную точку.
Она отставляет с колен корзину, оправляет подол. Поезд, едва подрагивает на стыках непролазной ночи. Темень дышит стрекотом саранчи, вскриками цикад. Серые глаза властно меркнут расширением зрачков. Воронка обморока увлекает меня в страшном вальсе. Со дна слышно, как колеса ровным гулом набирают ход.